Принудительная экономика основана на внеэкономическом принуждении. В отсутствие реальных стимулов она производит обоснования и стимулы как сюжетные ходы, но не как мотивы поведения (как сказал бы Шкловский). Это, конечно, чистый «формализм». И если эти «мотивы» не выглядят убедительно, то потому лишь, что их нужно рассматривать не в качестве сюжетных опор, но в качестве нарративных стратегий. Следует отметить, что авторы «ББК» отлично понимали трудности «психологических мотивировок». Углубляясь в разного рода истории перековок, повествуя о судьбах «перековавшихся» людей, повествование то и дело наталкивается на проблему «метода»:
«Метод психологических изысканий здесь непригоден.
— Об этих делах, – говорит Френкель, – надо рассуждать не с точки зрения психологических эмоций, это путь ненадежный и неверный. Нельзя строить ответственные сооружения на основе экскурсий в область капризов психики, никому неведомых и никому не понятных.
Нельзя строить и очерк об ответственном человеке на основе психологических домыслов, которые никто проверить не может, – скажем мы» (С. 216).
Следует думать, однако, что это неприятие «психологии» имеет совсем другие истоки: она «непригодна» потому, что в категориях «психологии» (и мотиваций) перековка описана быть не может
[282]. Сам дискурс перековки является советской версией маскирующих дискурсов, всегда и всюду обслуживающих пенитенциарные системы. Ключевой в системе заменных дискурсивных процедур, направленных на сокрытие сущности лагеря, является «реабилитационный дискурс»: лагерь презентируется в качестве институции по реабилитации преступников, а сама эта реабилитация мыслится в категориях едва ли не медицинского их излечения: «Вся социальная педагогика в лагерях вырастала, как из корня, из диктатуры пролетариата, из законов социалистического строя. Казалось, что вся эта сложная, тонкая и разветвленная система, в сущности, состоит из одного могучего положения:— Мы в лагерях принуждаем людей, не способных самостоятельно перевоспитать себя, жить советской жизнью, толкаем их до тех пор, пока они сами не начинают делать это добровольно. Да, мы заставляем их всеми средствами делать то, что в нашей стране миллионы людей делают по доброй воле, испытывая счастье и радость» (С. 77).
Специфика советской «реабилитационной системы» образца начала 30–х годов состоит, в частности, в том, что лагерь не просто остается в зоне публичного дискурса, но эстетизируется. С середины 30–х годов дискурс о ГУЛАГе перестает быть публичным, но и как публичный он выполнял совершенно особые функции, отличные от тех, которые несла публичность наказания преступников до революции или за рубежом.
В 1932 году был снят документальный фильм о Соловецком лагере, заказанный самим ОГПУ (уникальные кадры из него использовала впоследствии Марина Голдовская в своем фильме «Власть Соловецкая» (1988)). Однако фильм так никогда и не вышел на экран. Он был запрещен по той причине, что жизнь заключенных, успешно проходящих перековку в лагере, была приукрашена до такой степени, что выглядела лучше, чем жизнь большинства советских граждан, живших «на воле»
[283]. Важен здесь, однако, не обычный момент «фальсификации» («лакировки»), но сама идея создания и демонстрации фильма (даже в качестве своеобразной саморекламы тайной полиции), где «приукрашивание» достигло столь невероятных размеров. Следует предположить, что целью создания «документальной картины» явилась… реклама лагеря. Нужно представить себе особую социокультурную ситуацию, в которой подобный проект не только мог бы быть осуществлен, но вообще мог возникнуть.