— Спирт, — улыбаясь, ответила Сашенька и хлопнула Исаева по руке. — Вы не по правде играете, я не боюсь вас: поддаетесь и в глаза мне не глядите.
— Сашенька, а вот если люди были вместе долго, вечность, а потом вдруг один из них взял и уехал, но чтобы обязательно и вскорости вернуться — тогда как?
— О чем вы, Максим Максимыч? Я же отказалась ехать к Гаврилину в Америку, коли вы не захотите…
— Когда б вы только видели, как я отвратителен, если сфотографировать мое отражение в ваших глазах: я кажусь маленьким и расплющенным, словно на меня положили могильную плиту. И рожа как новый пятак.
— Зачем вы так говорите? Я же не княжна Мэри, я прожила революцию и пять лет войны. Меня окольно не надо отталкивать, вы мне лучше прямо все говорите, а то я Бог весть что подумаю.
Исаев взял с полочки маленькую, замысловатой формы свистульку, вырезанную Тимохой, и начал тихонько играть, как на флейте. Сашенька смотрела на него, подперев голову кулачками, и покусывала губы. Луна — громадная и желтая — высветила лед на оконце, и он теперь казался фантастическим врубелевским рисунком.
— Знаете, — сказала Сашенька, — вы когда-нибудь очень пожалеете, что не разрешили мне быть подле вас.
— Я знаю…
И он снова начал играть на свистелочке тоскливый и чистый мотив, который обычно напевают пастухи — самые влюбленные люди на земле.
Сашенька поднялась из-за стола, накинула свой тулупчик с белой оторочкой и, перешагнув через заметавшихся филеров, вышла на крыльцо.
— Кто? — спросил один из филеров, сунув руку под подушку. — А, барышня, простите, сон чумной увидел…
Исаев вышел следом.
— Смотрите, какая тайга под луной. Будто декорация. Совсем некрасиво оттого, что слишком красиво…
— Если играть «Богатели» возле картин Куинджи, тогда все смотрится иначе.
— У вас лоб хороший, выпуклый.
— Вы про лоб подумали оттого, что я вам сказала о музыке и живописи? Вы, верно, решили, что я умная?
— Нет?
— Женщине надо быть дурой, тогда ее ждет счастье.
— Вам кто-нибудь говорил про это?
— Не-а…
— Неправда. Это слова мужчины. Держите свистелочку.
Сашенька стала играть детскую пьеску — ту, которую разучивают малыши, впервые усаженные родителями за рояль. И впрямь, тайга сделалась иной: тени, лежавшие на хрупком, нафталиновом снегу, перестали быть рисованными, а сделались реальными и подвижными, верхушки громадных кедрачей стали походить на великанов из сказок, а далекие высверки луны на заледенелых солонцах, казавшиеся прежде неживыми, сейчас замерцали и сделались переливными.
— Сашенька, — сказал Исаев, — моей профессии… журналистике… противна любовь к женщине, потому что это делает ласковым и слишком мягким. А это недопустимо. Но я никогда раньше не любил, даже издали, потому что для меня всегда главным были мои… читатели. Они, читатели, требуют всей моей любви, всего сердца, всего мозга, иначе я буду делать мое дело вполсилы — тогда незачем огород городить. Так я считал.
— Вы продолжаете и теперь считать так?
— Да.
— Я поцелую вас, Максим Максимыч, можно?
Девушка обняла его голову, прижала к себе и поцеловала в губы.
— Максим Максимыч, — шепотом сказала Сашенька, — а ведь ваши читатели газетами окна на зиму заклеивают и вашу фамилию пополам режут — я сама видела.
Исаев погладил ее по лицу. Он гладил ее лоб, щеки, губы, на ощупь, как слепой. И лицо у него было скорбное и спокойное, как у святого на иконе.
— Я пойду за вами, куда позовете, — говорила Сашенька. — Я готова нести на спине поклажу, в руках весла, а в зубах сумку, где будет наш хлеб. Я готова быть возле вас повсюду — в голоде, ужасе и боли. Если вы останетесь здесь, я останусь подле вас, что бы нам ни грозило.
Она говорила и говорила, а Исаев терся об ее щеку, как маленький щенок, и на лице у него были скорбь и счастье.
Часа через четыре из тайги вернулся Тимоха и кивнул головой Исаеву, который сидел возле Сашеньки, прикорнувшей на широкой тахте.
— Возьмем зверя? — спросил Исаев.
— Должны.
— Далеко отсюда ходит?
— Верст десять в сопки.
— И то хорошо, — сказал Исаев, вздохнул, закрыл глаза и снова начал гладить лицо Сашеньки.
— Поспали б, господин Исаев, — сказал Тимоха, — а то завтра маетность предстоит.
— Ничего, — тихо ответил Исаев, — это все пустяки, сущие пустяки, Тимоха…
Уже под утро, когда луна скрылась за тучи, потянувшие серой тоскливой стеной с океана, окна заимки чуть осветились прыгающим светом автомобильных фар — это торопился Гиацинтов.
Исаев, так и просидевший всю ночь подле Сашеньки, осторожно поцеловал ее в висок, укрыл потеплее и пошел на постель к Тимохе. Тот подвинулся к стенке, Исаев сбросил пимы и лег рядом с егерем. Запрокинул руки за голову и закрыл глаза.
Гиацинтов вошел в заимку, осторожно перешагнул через филеров, которые со сна сразу же потянулись за пистолетами под голову.
— Отдыхайте, отдыхайте, — шепнул Гиацинтов.