— Кое-что мне уже рассказали наши товарищи: его сработал немец. Зачем он пошел на контакт с ним? Это же риск.
— Он знал, кто такой Нолмар и как он нам интересен. И потом он попал в такое положение, когда не мог уйти от разговора. Так или иначе, нам бы пришлось заниматься Нолмаром… Виктор, может понадобиться хороший адвокат.
— Адвоката подберем, Эрик Лахме, ты, наверное, слыхал о нем. Поищем подступы и к тюрьме…
— Я уже кое-что в этом направлении предпринимаю. Я опасаюсь только одного — беру худший вариант… В случае провала, если они установят нашу с тобой связь, начнется мировой скандал — эстонские коммунисты выполняют задания Москвы…
— Эстония связана с Россией общностью революции — ты знаешь нашу позицию в этом вопросе. Эстония была колонией России, но мы стали республикой после революции в Питере. Тут двоетолкований быть не может, и не надо, пожалуйста, оглядываться ни вам, ни нам на всякого рода сволочь — так мы подменим идею межгосударственным политиканством.
— Эрик — дорогой адвокат?
— Наших товарищей он защищал бесплатно.
— То ж ваши, — сказал Роман. — А этот наш. Это я к тому, что о деньгах вопрос не станет.
— Надеюсь, — усмехнулся Виктор хмуро, одним ртом. — От нас связь с тобой будет держать товарищ Юха.
— Хорошо. Спасибо.
— Не надо торопиться с признанием Исаева советским подданным — это крайний случай, если мы не сможем его вытащить иным способом. Им бы очень хотелось получить признание Москвы… Попробуем не дать им этого козыря. А на Исаева, я думаю, можно надеяться — он товарищ крепкий и, помнится мне, с юмором.
— Теперь последнее: мне нужны все данные о Неуманне.
— Август Францевич, — сказал Неуманн своему старому сослуживцу Шварцвассеру, — у меня к вам разговор… Как поживает ваш строптивый русский литератор? Что с ним?
— Никандров? После того как он покушался на побег и чуть не угрохал меня канцелярским предметом — по-моему, в инвентарной описи у нас так значится чернильница, — он сидит в карцере. Была еще одна попытка: нападение на конвоира, тот, сопротивляясь, помял его несколько, хотя и сам пострадал…
В разговоре друг с другом они никогда не снисходили до того низкопробного цинизма, который отличал тюремщиков и рядовых сотрудников следственного аппарата политической полиции. Те говорили в открытую, смаковали детали, вышучивали поведение арестованных и с какой-то обостренной жестокостью ждали случая, когда можно будет подвергнуть того или иного человека утонченному моральному унижению.
Неуманн как-то сказал Шварцвассеру:
— Знаете, в чем высокий трагизм политика? В том, что, выстраивая линию, намечая кардинальные повороты в международных делах или внутри своей страны, он оперирует теоретическими догмами. Вопросы практики низменны, и не стоит ему даже видеть их или знать — это удел исполнителей. На них в конечном-то счете можно возложить вину в случае неудачного эксперимента, а для этого им надо позволить полную свободу действий в русле его, политика, замысла. Это, и только это, даст возможность политику смотреть в глаза своим согражданам чистым взором и не знать за собой личной вины за содеянное.
Этот разговор произошел в самом начале их совместной работы в политической полиции, когда надо было зачинать все наново после предоставления Кремлем независимости эстонскому государству. До революции Шварцвассер и Неуманн работали в департаменте русской полиции и, естественно, как никто, знали всю слабость этой организации, которая «заземлила» себя, низвела — стараниями политиков, делавших ставку на государственный абсолютизм, балансированием между черносотенцами и умеренными либералами — до некоего регистрационного бюро, улавливавшего настроения общества.
— Это не для нас, — говорил тогда Неуманн. — Мы должны пойти — поначалу конечно же — на поводу у обывателя, который падок до секретных агентов, раскрытых заговоров и скандальных процессов. После того как мы настроим обывателя, станем на путь европейской законности.
За нами — линия, за нашими исполнителями — проведение в жизнь этой линии. А нигде не оседает так много черни самого низкого пошиба, как в нашем ведомстве: в этом залог нашей удачи и возможной трагедии одновременно. Мы должны разрешать нечто неизвестное нам жестокое ни письменно и ни словесно, но лишь закрывая глаза на это, увы, необходимое жестокое и кровавое. Я сказал про это лишь вам, и повторять этого я не стану, и лучше нам с вами это сказанное мною сразу же и позабыть. Давайте нести крест свой молча, мы некое промежуточное звено между политиком и тюремщиком. Мы знаем все, но знать нам всего не надо — стоит об этом уговориться раз и навсегда и принять обет, тяжкий, но необходимый…