Если признать второе верным, что, думается, будет правильным во всех отношениях, то выделенные Милнером характерные черты рационального видения окажутся не столь убедительными, как того хотелось бы: они скорее растворят индепендентскую доктрину в потоке схожих по набору качеств конструкций и систем. И разумный индивид, и наделенный соответствующими свободами гражданин, и свободно общающийся со своим Богом христианин – категории, появление и объяснение которых встречается и в другие эпохи, в тех системах, которые никогда не претендовали на то, чтобы быть рациональными. Их обнаружение в индепендентском мировоззрении не случайно, но взятые сами по себе, они ничего не значат и тем более ничего не проясняют. Существует нечто более фундаментальное, пронизывающее всю суть этого способа мышления.
Один из самых последовательных критиков рационализма Ф. Ницше с поразительной точностью схватывает то, что Милнер оставил за пределами собственного внимания. Речь идет все о том же категориальном, с точки зрения Милнера, представлении о разумном индивиде. Оно, как известно, основывается на полной аналогии между макро– и микрокосмом. Уподобляя человека и его душу государству, один из первых представителей рационализма писал: «В государстве и в душе человека имеются одни и те же начала, и число их одинаково». Далее, пояснял смысл сказанного: «Одно из них, с помощью которого человек способен рассуждать, мы назовем разумным началом, а второе, из-за которого человек влюбляется… и бывает охвачен другими вожделениями, мы назовем началом неразумным и вожделеющим». Третья сила связывалась еще Платоном с так называемым «яростным духом», в гармонично устроенной душе, служащим «защитником разумного начала: страсть и природная необузданность замолкают там, где разум подчиняет все высшему смыслу философского созерцания». Разум, таким образом, составляет сущность архитектоники человеческой души. Считая необходимым разрушить это представление рационалистов, Ницше выдвигает свою виталистическую онтологию, характерной чертой которой является монизм житейской детерминирующей функции; и здесь индивид перестает играть роль своеобразного ориентира; объект критики углубляется и начинает затрагивать область методологии[104]
. Это уже не просто взгляд на человека. Речь идет о характерной гносеологической установке, пытающейся четко разграничить сферу чувственности, определяющей обыденное сознание толпы и сферу рациональности, открывающуюся для рафинированного мыслителя.Индепендентское представление об абсолюте в своем общем виде основывается на схоластической дефиниции Бога. Сущность и существование последнего, как известно, нераздельны. На этой основе формулировалось традиционное онтологическое доказательство бытия божия, когда из понятия о Боге выводилось его существование. Такой вывод оказывался правомерным относительно только этого понятия лишь тогда, когда предметом мышления становился Бог как реальнейшее существо, обладающее абсолютной формой бытия и вне которого ничто не существует. В рамках этой же схоластической дефиниции Бога допускается определение абсолюта как совокупности всех возможных определений. Д. Гудвин, следуя этой традиции, дополняя ее, говорит о Боге как «совокупности всех реальностей»[105]
.Самым интересным в предпринятых индепендентами построениях является собственно методологическая сторона решаемой проблемы: структура абсолюта оказывается ничем иным, как совокупностью всех возможных структур повседневности, которые под этим специфическим углом зрения приобретают черты все той же всеобъемлющей реальности с ее главной и единственной акциденцией – конкретностью[106]
.Нетрудно заметить, что такая постановка проблемы содержит в себе недопустимые с точки зрения традиции упрощения; телеологический характер индепендентской гипотезы абсолюта имманирует трансцендентный смысл христианского учения о Боге. Удивительная, с позиций возможных последствий, эта проблема снимается тем, что вводится дополнительный аргумент, позволяющий оценивать и оставить незыблемой, хотя бы в общих чертах, запредельность божественной природы. Речь идет об адаптации неоплатонической концепции первоединого, объединяющего ортодоксальный смысл ставших после соответствующих новаций имманентными все три ипостасных лика Святой Троицы[107]
.