На те же годы исторического «ренессанса» пришлось также открытие исторической памяти – категории, сопредельной историческому сознанию, – в качестве предметного поля таких современных, переживающих подъем отраслей гуманитарного знания, как новая культурная история, или историческая культурология, и интеллектуальная история. Эти недавно заявившие о себе дисциплины определили одним из своих приоритетов, среди многих прочих, изучение исторической памяти не только элит, но и социума, отдельных его общностей, то есть, иными словами, публичной исторической памяти[65]
.«Публичный», «публичность» – эти неологизмы политического языка, несущие на себе отпечаток некоторой метафоричности, активно проникают в сферу исторического познания. Так, новейшая итальянская историография уже свободно оперирует выражением «публичное использование истории», подразумевая в данном случае историческое просвещение массовой аудитории[66]
.Как очевидно, в ходе рассуждений об историческом сознании обязательно возникает понятие, ему близкое, родственное и сопредельное, – историческая память, именуемая также социальной, коллективной, публичной и т. п., а вместе с ним и особое направление исследований – культура меморизации[67]
. Разброс мнений, трактующих вопрос о мере различий между той или иной разновидностью памяти, равно как и между историческим сознанием и исторической памятью, представляется достаточно широким. Есть, в частности, убедительные доводы в пользу «разведения» понятий «историческое сознание» и «историческая память», как есть и не менее убедительные доводы, утверждающие их тождество[68]. Обе точки зрения при всей убедительности их отдельных моментов нуждаются в дополнительной аргументации, между тем как в научном и особенно в публицистическом дискурсе стихийно сложилась традиция использования этих понятий, кстати, наиболее приемлемая в данном случае, как синонимичных[69].Таким образом, категории «историческое сознание», «историческая память», будучи отнесены и к сфере группового и массового сознания, позволяют воспроизвести те представления о прошлом, нередко трактуемые и даже третируемые исторической наукой как заведомо ненаучные, «запредельно» от нее далекие, которые являются достоянием уже массовых слоев общества, а не какой-либо функциональной элиты. В этом своем сравнительно новом качестве они постепенно обретают права научного гражданства как в отечественной, так и в зарубежной историографии.
Запоздалое обретение этих базовых научных категорий происходило на фоне открытий более общего характера, сделанных для себя отечественной исторической наукой перестроечного и постперестроечного времени, в числе которых одним из самых заметных стала проблема человеческой субъективности в истории[70]
.Постановка данной проблемы отразила историографическую коллизию, отнюдь не новую и не оригинальную, по поводу того, что должно быть приоритетным в историческом познании – элиты или массы, и в частности элитарное или массовое сознание. С закономерным постоянством этот ученый спор воспроизводит себя на разных этапах развития исторической мысли, причем в пользу то одного, то другого подхода всякий раз находятся убедительно веские, подкупающие своей, казалось бы, совершенной неоспоримостью доводы.
Так, уже в эпоху Просвещения историография, по крайней мере в лице ее наиболее передовых представителей, дозрела до осознания необходимости изучения глубинных социальных явлений в противовес хрестоматийно привычным историческим повествованиям о вождях, героях и правителях – великих мира сего[71]
. Однако и много позже, в первой трети XX в., история культуры все еще относила к разряду заведомо «низменных» научных жанров исследование некоторых коллективных систем мироощущения и поведения, противопоставляя им в качестве якобы более достойного иной объект анализа, коим слыли результаты политического творчества элит[72].Такой подход к историописанию, превозносившему, по выражению Антонио Грамши, «деяния великих»[73]
, последовательно оспаривался марксистской историографической традицией, которая, напротив, декларировала изучение «народных масс» как свой неукоснительный приоритет. В свою очередь, пределы развития марксистского историзма в его крайнем, «социологизированном» в худшем смысле слова варианте со временем заявили о себе, вызвав справедливые упреки и нарекания относительно дегуманизации исторического процесса, в описаниях которого, как правило, были задействованы, по справедливому замечанию М. А. Барга, «либо полностью обезличенные «народные массы», либо отдельные, но отнюдь не индивидуализированные герои»[74].