Еще проще было узнать в бюстах представителей политической элиты. В гладкой, сияющей пластике унитаза легко просматривалась безволосая голова известного мэра, кепку которого заменяла кожаная, с козырьком крышка. Антично-величественной, императорской смотрелась голова спикера Совета Федерации, а накрывавшее ее курчавое шерстяное седалище ассоциировалось с его неопрятно-щегольской щетиной. Каждый по-своему, кто из фаянса, кто из гранита и мрамора, кто из бронзы и чугуна, выглядели полые, срезанные поверху, с изящными добавлениями сливных бачков, головы чиновника Администрации Чебоксарова, председателя Центризбиркома Черепова, обоих министров Сидоровых, банкира-старообрядца Пужалкина. И хотя на скульптурах не было ни золотой цепи от карманных часов, ни прозрачно-голубых карбункулов, ни фатовских галстуков с бриллиантовыми булавками, все были узнаваемы. У Стрижайло даже возникло ощущение, что он все еще находится на рауте в гольф-клубе и скоро появится долгожданный Президент, чья узкая голова с продолговатым белесеньким теменем, изящно срезанная выше бровей, накрыта прозрачным шлемом стратосферного летчика.
Сюрреалистическое ощущение усиливалось от бесконечных ухищрений, делавших пребывание на толчке не просто удобным, но усладительным, полезным, общественно значимым. Звуки сливного бачка напоминали песни Кобзона и Лаймы Вайкуле, бессмертные шлягеры Макаревича и Гребенщикова, пение лесных птиц, рыканье нильского крокодила, рев бенгальского тигра. Толчок мог быть подсвечен изнутри и тогда напоминал здание Государственного университета в миниатюре, или Триумфальную арку, или памятник Тимирязеву на Тверском бульваре. Совмещенные с унитазом электронные часы и табло с курсом доллара не оставляли сомнения, что все это рассчитано на бизнесмена. Телескоп и знаки зодиака приглашали сделать покупку астронома. Руль и педали могли привлечь автогонщика. А огромное «колесо смеха», которое при желании могло вознести пользователя высоко над Москвой, на обозрение завсегдатаев парка культуры и отдыха, было рассчитано на «экстремалов».
Отдельно от остальных, на мраморном возвышении стояло изделие, вырезанное из громадной глыбы бадахшанского лазурита, усыпанное алмазами и сапфирами, с золотыми змейками Клеопатры, испещренное письменами неведомого священного языка, инкрустированное камушками из пирамиды Хеопса, храма Артемиды и Ангкор-Вата, пластикой напоминающее верховного бога ацтеков, окутанное благовониями Востока, издающее звуки китайской песни «Алеет восток». Это был алтарь, образ божества, предмет поклонения, перед которым Стрижайло захотелось встать на колени, целовать его божественный лик, доверить самое сокровенное, стать адептом новой религии, нести ее на кончике обнаженного меча до океанского побережья, а там плыть, вознося высоко меч новой веры, туда, где «румяной зарею покрылся восток, в селе за рекою погас огонек». Он совсем было пал ниц, но приблизился служитель – черный костюм, разбухшая подмышка, незастегнутые пуговицы, подбородок цвета павлиньего пера. Иронично спросил:
– Будете брать за полную цену или в рассрочку?
– В рассрочку, – буркнул Стрижайло с досадой, говоря со служителем на языке, который был тому понятен. Ступил на эскалатор, уносящей его от хамоватого фээсбэшника.
Он был в заповедном царстве Потрошкова, в его священном граде. В таинственной лаборатории, где сотворяются эликсиры новой религии. В храме, уставленном идолами и кумирами нового вероисповедания. Эта загадочная, неизреченная религия находила отклик в душе Стрижайло.
Будила его дремлющие силы, тревожила псалмами разбуженные молекулы. Побуждала к творчеству, к сотворению огромной, необъятной метафоры, в которой соединялось несоединимое – небесное и подземное, гений и злодейство, преданность и вероломство, первородный младенческий плач и сардонический хохот. В метафоре, которую он взращивал, должно было возникнуть прозрение, обнаружиться совершенное знание – политологический проект и мистический заговор, меняющие ход истории.
Теперь он оказался в зале, где были выставлены на продажу гробы. Все, что он увидел, опровергало представление о смерти как о форме «всеобщего равенства и братства», одной на всех, уравнивающей богача и нищего, злодея и праведника, молодого и старого, превращающей плоть в прах, все в ничто. Смерть была поделена на оттенки, на множество составляющих. Описана бесчисленным количеством уравнений, выражена множеством формул, поименована тысячами имен. Была «неисчерпаемой, как электрон». Гробы иллюстрировали это необъятное разнообразие смерти, неисчислимые ее проявления.