Стрижайло видел, каким нежным и беззащитным стало мясистое лицо Дышлова, как потеплели его глаза, всегда тревожные и недоверчивые, а сейчас умильные и радостные. Между ним и матерью была тончайшая, из нежности и бережения, связь, в которой присутствовала печаль неизбежной разлуки, робкая надежда, что расставание случится не скоро и они еще будут вместе, повторяя друг друга своими круглыми лицами, голубыми глазами, неуловимыми интонациями костромского деревенского говора.
– Мама, вы заходите, садитесь, – приглашал ее Дышлов, указывая на низенькое креслице с мягкой подушечкой, приготовленное специально для матери.
– Я ему говорю: «Алешенька, дом-то наш в Козявине стоит заколоченный. Как тетка Анна померла, так он и стоит брошенный. Надо бы его тебе на себя записать, привесть в порядок, крышу покрыть, обновить. Ты ведь большой человек. Может, люди, которые тебя любят, поддерживают, захотят в нем музей твой устроить. Тетрадочки школьные твои выставить, туфельки махонькие, которые я сохранила, фотографии твои, какой ты был кучерявый, красивый. Ты бы дом-то у племянников выкупил, сделал ремонт. Может, меня перед смертью свозил. Чтобы я посмотрела, пока глаза видят, на нашу березу, на которую ты лазил, и я все боялась, что сорвешься и впрах разобьешься». – Она смотрела на сына с обожанием, боготворя его, веря в его великую судьбу, предначертанный путь, который начался от родного дома, от белой березы и повел его все дальше и выше, до самых кремлевских звезд.
– Мама, да вы заходите, садитесь… – приглашал Дышлов.
Стрижайло чувствовал живые нити, связывающие сына и мать, питавшие обоих нежностью и любовью. Их привязанность к родовому гнездовью, к неведомому деревенскому дому, отсыревшему среди дождей и ветров. Созерцание этих хрупких связей, уязвимых и беззащитных, вызывало у Стрижайло не умиление, не сочувствие, а едкое и веселое раздражение. Эти робкие связи можно разрубить и рассечь, лишая Дышлова благотворных токов, делающих его неколебимым и сильным. Их можно пережать невидимым зажимом, как сонную артерию, прерывая живительный кровоток, наблюдая, как меркнут глаза Дышлова, как синеет и умирает его лицо. Диверсант и разведчик, Стрижайло проник в святая святых врага, разведал его уязвимые точки, готов нанести смертельный укол.
Старушка повернулась, опираясь на палку, исчезла в дверях. Дышлов, улыбаясь, печально смотрел ей вслед.
– Ну что ж, мы все проговорили. Если будет ваша команда, я готов приступать к исполнению. – Стрижайло поднимался, прощаясь. – Маковский и Верхарн должны наполнить партийную кассу.
– Действуй. Но только осторожно и осмотрительно, – сурово соблаговолил Дышлов, провожая Стрижайло к выходу.
Тот уходил, покидая дачный участок, а казалось, что идет за околицу многолюдной деревни, где гонят вечернее стадо, топят печи, усаживаются многолюдными семьями за просторный стол. Ставят миску с похлебкой, черную сковороду с десятком запеченных яиц. По очереди тянутся деревянными ложками, подставляют под них пригоршни. И старейший в семье громко бьет по лбу нетерпеливого, нарушившего очередность мальца.
Стрижайло извлек из кармана сотовый телефон. Нажал перламутровую кнопочку «2», используя ее как взрыватель. Сзади грохнул огромный малиновый взрыв, полыхнуло раскаленное пламя. Деревня горела. Опаленные, бежали коровы. Летели обгорелые куры. Люди с воплями набегали на пожар, плескали из ведер слюдяную красную воду.
Стрижайло испуганно обернулся, – огромное малиновое солнце садилось в ели, и казалось, весь мир бесшумно горит.