Шкловский впервые вводит термин «остраннение» в своей работе «Искусство как прием» – коротком эссе, ставшем своего рода свидетельством о рождении художественного остраннения. В нем он утверждает, что наше восприятие окружающего мира настолько притуплено обыденностью, что мы, скорее, не видим окружающие нас предметы, а лишь опознаем их.
Если мы станем разбираться в общих законах восприятия, то увидим, что, становясь привычными, действия делаются автоматическими. Так уходят, например, в среду бессознательно-автоматического все наши навыки; если кто вспомнит ощущение, которое он имел, держа в первый раз перо в руках или говоря в первый раз на чужом языке, и сравнит это ощущение с тем, которое он испытывает, проделывая это в десятитысячный раз, то согласится с нами [Шкловский 1929: 12].
Характерным для него ярким языком Шкловский рисует притупляющее действие автоматизма восприятия предметов и людей: «Так пропадает, в ничто вменяясь, жизнь. Автоматизация съедает вещи, платье, мебель, жену и страх войны» [Шкловский 1929: 13]. Художественное остраннение выступает для него противоядием для этой автоматизации. Как говорилось ранее, Шкловский считал, что роль автора – выдернуть читателя из скучно-обыденной жизни, заставляя знакомое выглядеть странным, предлагая взгляд на жизнь под другим углом и таким образом восстанавливая свежесть восприятия. Как остро подметил Бенджамин Шер,
Анализ Шкловским остраннения в статье «Искусство как прием» в значительной мере опирается на примеры, взятые преимущественно из произведений Л. Н. Толстого. Но притом что остраннение является художественным приемом, его предмет неизбежно оказывается связан с политикой. Так, точка зрения лошади остранняет «институт собственности» [Шкловский 1929: 14]. Шкловский также пристально рассматривает остраннение Толстым сцены порки – обычного тогда наказания, которое «остранено» автором путем сравнения его с более необычными методами пыток. Шкловский выбрал следующий пассаж из Толстого: «И почему именно этот глупый, дикий прием причинения боли, а не какой-нибудь другой: колоть иголками плечо или другое какое-либо место тела, сжимать в тиски руки или ноги или еще что-нибудь подобное?» [Шкловский 1929:14; Толстой 1984:174]. Помимо наказаний, остраннение у Толстого, как демонстрируют выбранные Шкловским примеры, схожим образом разоблачает общепринятые представления о браке, церковных обрядах, буржуазном искусстве и войне – все, что провоцировало в 1917 году ожесточенную политическую полемику. Но они были столь очевидной мишенью для общественной критики, что Шкловский посчитал необходимым извиниться «за тяжелый пример» и предостеречь авторов, чтобы те остранняли не только вещи, к которым «относятся отрицательно» [Шкловский 1929: 14,17]. Однако, несмотря на собственную теоретическую ремарку, на практике Шкловский продолжает громоздить шокирующие, жестокие примеры остраннения, которые, по его мнению, Толстой использовал, чтобы «добираться до совести» [Шкловский 1929: 14]. Единственные примеры в прозе, отличающиеся от подобных, взяты им из весьма наглядных эротических загадок. Приведенные в самом конце статьи, они выглядят эпатирующим на прощание ранее пристыженную общественность жестом,
В «Строении рассказа и романа» (1920), опубликованном тремя годами позже «Искусства как приема», объяснение Шкловским художественного остраннения еще ближе к сфере политики.