Вернемся к вопросу, который задал Брехту воображаемый трибунал («Теперь скажите нам, господин Брехт, вы действительно всерьез так считаете?»), и узнаем его ответ: «Пришлось в конце концов признать: не совсем всерьез. Я слишком много думаю о художественном, артистическом, о том, что пойдет во благо театру, чтобы быть совсем уж серьезным» [Беньямин 2000: 264]. Его искреннее признание в собственной неискренности в какой-то степени обусловлено тем, что участники этого воображаемого трибунала были любезны. Они обращаются к нему «господин Брехт». Настоящие дознаватели обращались к Штайнхардту куда менее вежливо, так, как он себя никогда не воспринимал, – как к преступнику. Эта их остранняющая форма обращения ставила под вопрос всю его систему ценностей, включая такие понятия, как правда и искренность. Его ответ на вопрос вовсе не был искренним, это была ложь, которую он гордо описывает как странную, хорошо выдуманную и искусную. Похвала «лжи», которая «связана с его идентичностью», объединяет не только Бродского и Штайнхардта, но и поборников и жертв перевоспитания. В самом деле, бунтарские автобиографические тексты имеют на удивление много общего с историями перевоспитания. Все они – нарративы преобразования, которые рассказывают о «перерождении», рассматриваемом как «истинное рождение». Ложь является осью опоры этих сценариев преображения, поворотным пунктом от разоблачительного остраннения прежней идентичности к созданию новой. Разница, разумеется, в направлении этого поворота. В сюжете «перевоспитания» радикальное остраннение и разлом «я» должны были привести к принятию официального профиля нового приверженца коммунизма. Штайнхардт и Бродский по очереди от официоза отворачиваются, что подразумевает двойное остраннение – как от власти, так и от собственной их прежней личности. В зависимости от ситуации собирая и рассеивая ее, ложь преобразовывала личность человека, чтобы та не погибла во враждебной атмосфере.
Шкловский также прошел через самоостраннение и присматривался к нему как к революционному искусству бытия. Однако, вскоре покончив с ним, Шкловский берется за мемуары. Пусть и выстроенные по схеме допросов, они не являются историей обращения. Как показывают протоколы допросов приговоренных эсеров, такое еще было возможно в 1922 году, когда нарратив перевоспитания и перерождения еще не стал общепринятым. В отличие от жертв сталинских процессов 1930-х годов, Шкловский в качестве обвиняемого по делу эсеров и в своих предполагаемых преступлениях не сознался, и через «перерождение» не прошел. Вместо чуда самоперековки мемуары Шкловского раскрывают драму человека, оказавшегося под перекрестным огнем истории. Его искусство основано скорее на сопоставлении несовместимого, чем на синтезе на их основе новой системы ценностей.
Исследования остраннения часто начинаются со сложной проблемы терминологии и перевода. В английском языке существуют варианты
Заключение