Написание текста знаменовало собой тонкую грань между преступным и невинным поведением. В качестве личных воспоминаний оно было допустимо; и все же, поскольку само его существование допускало прочтение, написанный текст был обречен. Иначе говоря, даже когда тайная полиция уже не требовала от подозреваемого полностью перенять собственную манеру изложения, то есть обличающее признание, ее сотрудники по-прежнему жаждали остаться его единственными читателями. И пусть Штайнхардта еще много лет назад окрестили «упорствующим враждебно настроенным элементом», а его тексты – безнадежно революционными, все это было простительно до тех пор, пока оставалось полностью изолировано от внешнего мира.
Попытка контроля и ослабления личных связей подозреваемого воплотилась в обязательной детали каждого досье: подробном перечислении лиц, контактирующих с подозреваемым и упомянутых в его делах. Этот список, составленный следователем, сверялся и правился сотрудником архива, который затем создавал регистрационные карточки учета на каждую фамилию. Как мы видели, еще в 1937 году Ежов настаивал на составлении подобных списков, подчеркивая важность обязательного включения в них близких родственников. Благодаря такому списку каждое дело становилось потенциальной отправной точкой для создания новых дел по принципу разветвляющегося дерева, которое берет начало из семейного, а затем угрожающе разрастается до «любых порочащих или близких контактов»[106]
. Ведь именно контакты являются порочащими, будь они личными или любыми другими. Если переформулировать, криминализируется и преследуется здесь межличностное.Человек мог самовыражаться, даже будучи заключен в стенах, нашпигованных подслушивающими устройствами. Ребенком я как-то подслушала, как друг моего отца признавался, что каждый вечер он идет домой, запирает все двери и окна, прячется в ванной и разражается бранью по отношению к режиму. Этот образ стал для меня, выросшей в Румынии в 1980-х годах, идеальной иллюстрацией этой безличной абстракции – «социалистического человека». Его проклятия наверняка педантично записывали. Но принимаемые им меры предосторожности, вероятно, убеждали слушавших в его безобидности. Этот последний рубеж скрытой свободы фактически подчеркивает циничную власть режима, которому не нужно было тратить ресурсы, чтобы раз и навсегда заклеймить всех критически настроенных индивидов, раз можно было позволить себе бесконечную слежку. Или, возможно, к 1980-м годам слишком много людей ругалось в своих ванных. В любом случае тайная полиция сделала максимум, чтобы отгородить воинствующих субъектов, поместив их в безнадежную изоляцию.
По поводу Фуко
Вектор моего анализа, направленный от показной театральности сталинской секретности и наказания, которое привычно доходило до физических пыток, к более изощренным практикам оперативной работы последующего периода, словно повторяет знаменитую дугу размышлений Фуко в книге «Надзирать и наказывать». На самом деле предложенная мною интерпретация ставит под сомнение ключевые аргументы Фуко. Самый очевидный из них – «хронологический вектор», который, как напомнила нам Лора Энгельштейн, никогда окончательно не опровергается тезисом Фуко:
…несмотря на стычки и сговоры, западные народы все-таки добрались от абсолютной монархии через просвещенный деспотизм Polizeistaat [полицеского государства] к либеральному государству, делегирующему власть через общественное самоуправление и контролирующему собственных граждан через управляющие механизмы автономной личности [Engelstein 1994: 224][107]
.