Происходит ужасное: однажды утром моя машинка выходит из строя.
Сколько я ни тарабаню по ней, металлические литеры не желают стучать по бумаге, а лишь дергаются в своих гнездах, точно лапки умирающей саранчи. Ни одна из клавиш — от А до Z и от 1 до 0, не говоря уже о запятой, отступе и вопросительном знаке, — даже не думает меня слушаться.
Еще вчера вечером, когда я напечатала ему «SPOKOINOI NOCHI», все работало как часы. Ни разу до этих пор я не роняла свою машинку и не лезла в ее внутреннее устройство. Так почему же, проснувшись сегодня, я больше не могу напечатать ни буквы? Конечно, иногда я устраивала ей какой-нибудь мелкий ремонт: то поправляла изогнувшиеся буковки, то смазывала ролики маслом; но она оставалась крепким и надежным механизмом, на который я всегда могла положиться.
Надеясь, что она прокашляется и теперь, я переставляю ее к себе на колени и начинаю колошматить по всем клавишам по порядку.
А он, подойдя ко мне, наклонился и стал следить за моими пальцами.
A, S, D, F, G, H, J, K, L… Когда я дошла до L, он обнял меня за плечи.
— Эдак ты ее только загубишь! — сказал он, забирая у меня машинку. — Дай-ка я посмотрю…
Отобрав у меня машинку, он водрузил ее обратно на стол, снял с нее крышку и осторожно подергал за какие-то рычажки.
— М-да… — протянул он. — Плохо дело. Похоже, ей нужен серьезный ремонт.
— Отнесем ее в часовую рубку. Ту, что прямо над нашим классом. Церковь разрешила мне устроить там мастерскую. Там же я и держу все свои инструменты… Ну а не сможем починить — подберем тебе другую прямо на месте. В этой церкви бесхозных машинок столько, что тебе и не снилось. Совершенно не о чем волноваться!
Я даже не подозревала о том, что комната над нашим классом используется как мастерская. То есть я знала, что там, уже под самым шпилем башни, установлены механизмы, которые заставляют колокол бить дважды в день — в одиннадцать утра и в пять вечера. Но сама еще ни разу туда не заглядывала.
Сказать по правде, колокольного звона я с детства пугалась до дрожи в коленках. И даже находясь внутри башни, никогда не мечтала забраться на самый верх.
Эти мерные раскаты — слишком громкие, слишком тяжелые, никак не желающие утихать — напоминали мне стон умирающего. Дважды в день они растекались по всем закоулкам нашего городка. Сидела ли я за машинкой в классе, выбирала ли овощи на рынке, обнимала ли мужчину в постели, — при первом же ударе колокола мое тело деревенело, а сердце чуть не выскакивало из груди.
Как же его издают, такой звон? — с детства думала я. Наверное, под самым шпилем башни работает хитроумнейший механизм из огромных шестеренок, толстых цепей и свинцовых гирь, который и приводит в движение исполинские стрелки на циферблате. А ровно в одиннадцать и ровно в пять все его цепи напрягаются до предела — и тяжеленная колотушка, сорвавшись с места, лупит по колокольной чаше. И если в эту минуту вдруг оказаться там, под самым колоколом, все эти цепи затянутся у тебя на горле, шестеренки перемелют твое тело в кашу, а гири расплющат то, что осталось, о каменный пол…
Вот какие фантазии с малых лет приводили меня в ужас и не давали уснуть по ночам.
Дверь в часовую оказывается заперта. Распахнув пиджак, он достает из внутреннего кармана связку ключей и, почти не задумываясь, сразу находит нужный. В том же кармане, как я замечаю, он хранит и свой любимый секундомер.
Внутри часовой все выглядит совсем не так, как я себе представляла. За огромным циферблатом и правда громоздится постоянно шевелящийся механизм из пружин, рычагов и шестеренок, сцепленных между собой; но эта конструкция занимает лишь малую часть помещения. Все остальное пространство заполняют целые горы пишмашинок.
Застыв на пороге, я разглядываю эту картину — в шоке от самой мысли, что здесь уже очень долго они скрываются в таком невероятном количестве.
— Ну? Прошу! — говорит он, берет меня за руку и увлекает внутрь. Дверь за нашими спинами с лязгом захлопывается.
Потолок в этой комнате совсем низкий, а окон нет вообще, если не считать круглой застекленной амбразуры под самым шпилем. А еще здесь очень зябко и пыльно. Доски пола жалобно стонут при каждом шаге, а щели между ними такие, что проваливаются каблуки моих башмачков. Тусклая лампочка под потолком светит едва-едва, покачиваясь на шнуре, хотя никакого сквозняка нет.
Первым делом я осмотрела часы. При взгляде снизу они оказались куда больше, чем я думала. Между их механизмом и циферблатом оставался зазор, благодаря которому можно было прикоснуться к гигантским стрелкам рукой. Такая стрелка не сдвинется ни на миллиметр, даже если оседлать ее, обхватив сразу всеми конечностями. А вокруг этих стрелок темнеют вычурные римские цифры. Одна только цифра XII крупнее моей головы раз, наверное, в пять.
Церковный двор внизу кажется совсем крошечным. Земля теперь так далеко, что кружится голова. Каждая деталь механизма беспрестанно гремит и лязгает, в воздухе разлит запах машинного масла.
А над этой махиной и нависает сам колокол. Как оно все работает на самом деле, я понимаю плохо, но в назначенный миг часы заставляют колокол трезвонить на всю округу. Вероятно, когда-то он был позолоченный, но теперь — от макушки до края чаши — приобрел уныло-мышиный оттенок. Но массивные стенки металлической чаши, способные на такую вибрацию, заключают в себе столько достоинства, что я не удивлюсь, если под их тяжестью вдруг провалится хлипкий подвесной потолок.
— Посиди пока здесь, — говорит он, указывая на кресло у стола в центре комнаты. Это единственная мебель в помещении — старая и невзрачная. Которую, впрочем, регулярно оттирают от пыли.
— Ну, как тебе здесь? Нравится? — спрашивает он, обводя взглядом комнату, и небрежно швыряет мою машинку в целую гору таких же.
Гора с унылым скрежетом проседает.
Но он почему-то выглядит очень счастливым. И продолжает меня обхаживать, улыбаясь все радостней с каждой минутой.
— Ну же?
Ему очень хочется услышать, что я думаю о его «мастерской». Но все, что я могу, — это смотреть на него и улыбаться, кивая в ответ.
— Я знал, что тебе понравится! — объявляет он наконец, явно довольный собой.
Когда у меня нет машинки, я не могу найти себе места. Все балансы в моей жизни срывает, как ураганом. Даже то страшное отчаяние, что охватило меня после потери голоса, не сравнится с паникой, в которую я впадаю теперь, оставшись еще и без машинки.
— Я мигом все починю! — обещал он тогда. — Так, что и писать ничего не придется…
Я хлопаю его по плечу и тычу пальцем в свою машинку, которая теперь покоится на вершине целой груды ей подобных. Но он, даже не обернувшись, достает из кармана секундомер и принимается натирать его бархатной тряпочкой. Я теряюсь. Неужели мое послание так и не дошло до него? Или он просто таким образом намекает мне — мол, я все починю за пару минут, расслабься?
Снизу слышатся чьи-то голоса. То и дело смеются дети. Кажется, у церкви собирается все больше народу. Репетиция церковного хора? Или какая-то ярмарка? Хотя сама церковь стоит рядом с башней, шум толпы может доноситься и откуда-нибудь еще.
Но сколько я ни жду, он продолжает натирать свой секундомер, даже не думая останавливаться. Ну и ну, поражаюсь я. Сколько же времени можно тратить на такую маленькую вещицу? Но его дотошные пальцы все снуют и снуют, не пропускают ни ребрышка на головке завода, ни звена у цепочки, ни завитушки в эмблеме на задней крышке.
— Сегодня у среднего класса контрольная, — говорит он, не поднимая головы. — Нужно все натереть в лучшем виде… Тебе, кстати, никогда не давались проверки на скорость, так? После них на твои распечатки было просто больно смотреть!
Он даже не поднимает на меня глаз, и я застываю с ним рядом без всякого выражения: ни качать головой, ни показывать пальцем, ни закусывать губы, ни улыбаться больше нет ни малейшего смысла.
Я снова обвожу взглядом комнату. Груды железа, каждая высотой с меня, громоздятся так плотно, что и стен не разглядеть. Что и говорить — столько пишущих машинок, собранных в одном месте, я вижу впервые в жизни.
Каких агрегатов здесь только нет! Угрюмые, как шкафы, — и элегантные, как игрушки; с квадратными клавишами — и с круглыми кнопками; на простеньких деревянных подставках — и на элитных мраморных постаментах… И хотя каждая глядит в свою сторону, теперь, сваленные в одну кучу, они сцепились друг с дружкой так, что не проскочит и мышь.
Моя машинка все еще ждет меня там, куда он забросил ее. Но другие, погребенные под грудами себе подобных, давно уже потеряли свой первоначальный вид, — их внутренности раскурочены, крышки продавлены, а букв на клавишах не различить под слоями пыли. И даже самые целые из механизмов изъедены ржавчиной чуть не до сердцевины.
Неужели все они так и ждут своего ремонта? Но их здесь сотни, если не тысячи! Почему бы сразу не избавляться от тех, кого уже явно не починить? Озадаченная этим, я встаю, приближаюсь к железной куче. И тут меня осеняет. Как же я сразу не догадалась? Наверное, моя фантазия выключилась при виде стольких машинок сразу. Ну конечно! Я ведь могу использовать любую из них, какую сама захочу. И общаться с ним дальше, как делала до сих пор…
Из огромной груды железа я выбираю самую новую и вроде бы целенькую машинку. Но сколько ни тарабаню по ее клавишам, в ней не движется ничего. Я хватаю соседнюю, но у той изжевана и перекручена вся чернильная лента. У третьей половина литер раскурочена вдребезги. У четвертой перекосилась каретка… За какую машинку ни возьмись — результат один: каждая так или иначе парализована.
Не желая сдаваться, я раскапываю гору, пытаясь выудить что-нибудь из ее недр. Но стоит мне потянуть за очередную находку, как вся груда с диким скрежетом перекашивается: еще движение — и она рухнет, похоронив меня под собой.
— Не изводи себя! — говорит он спокойно, все еще глядя на секундомер. — Ни одна из них уже не сможет напечатать ни буквы…
И тут наконец я замечаю очень простую вещь. В этой комнате нет вообще никакой бумаги. Не только страниц для печатания; не на чем нацарапать даже простой записки. Какой же смысл искать в таком месте работающую машинку?!
Как только я понимаю, что больше никаким способом моих посланий не передать, все невысказанные слова закипают в груди и начинают душить меня изнутри.
«POCHINI ZHE EYO SKOREE!» — выбивают в воздухе мои пальцы. Но не находят упора и просто болтаются в пустоте. Не в силах больше терпеть, я выхватываю из железной кучи свою машинку и с грохотом выставляю на стол перед ним.
Вцепившись ему в плечо, я изо всех сил пытаюсь сделать такое лицо, чтобы он услышал меня.
Его пальцы наконец замирают. Он вздыхает — протяжно и глубоко. Заворачивает свой секундомер в бархатную тряпицу, кладет на стол.
— Твой голос уже не вернется к тебе, — произносит он.
Что он хочет этим сказать, я не понимаю. Проблема-то сейчас не в голосе, а в машинке…
«EYO UZHE NE POCHINIT’?» — выстукивают мои пальцы на клавишах. Но, как и прежде, ни одна из литер даже не шелохнется.
— Теперь твой голос хранится в этой машинке. Он не сломан. Просто его миссия завершилась, и он запечатан здесь.
Удар за ударом это слово разносится по закоулкам моего тела и никак не желает затихнуть.
— Взгляни, — продолжает он. — Грандиозное зрелище, ты не находишь? Целые горы отзвучавших свое голосов! Никогда больше от них не завибрирует воздух. Все они хранятся здесь, обеззвученные и обессиленные, в ожидании полного исчезновения. А сегодня к этим голосам присоединился и твой.
Небрежно, одной рукой он стаскивает мою машинку со стола и швыряет ее туда же, откуда я ее вытащила. Железо лязгает по железу — так, словно захлопывается толстенная дверь, отрезая моему голосу любые пути к побегу.
— Глупышка… Не понимаешь? Тебе больше не нужно тратить силы на болтовню!
Его левая ладонь зажимает мне рот. От нее веет холодом и каким-то металлом, вдруг замечаю я. Так вот как он пахнет, его секундомер…
— Ты скоро вообще забудешь, что у тебя когда-то был голос, — продолжает он. — Сперва, конечно, растеряешься с непривычки. Будешь шлепать губами, вот как сейчас, клянчить машинку или блокнот. Но очень скоро поймешь, что все это бессмысленно. Что производить слова нет никакой нужды. Что все в порядке и больше не о чем волноваться. Ведь ты наконец-то стала только моей.
Его пальцы расползаются от моих губ к щекам, соскальзывают к подбородку. А затем спускаются еще ниже и долго, задумчиво поглаживают каждую ложбинку на моем горле. Словно проверяют, действительно ли голос, который там был, исчез навсегда.
Я хочу закричать что есть силы, как можно громче. Оттолкнуть его прочь и убежать из этой комнаты со всех ног. Но лишь застываю, как деревянная, не в силах пошевелиться. Касания его пальцев обездвиживают меня, точно проволока, виток за витком.
— Теперь понимаешь, почему я стал учителем машинописи? — спрашивает он, не переставая ласкать мое горло.
— Там, в классе, все вы двигаете пальцами так, как я вас учил. Для буквы T — левый указательный, вверх-направо. Для I — правый средний, строго вверх. Для Q — левый мизинец, вверх-налево. «Абзац» — правый безымянный, вниз-направо… Для каждого движения свое правило. И каждая из вас заучивает эти правила назубок. Двигать пальцами как попало нельзя. Изменять правила по своему желанию, разбавлять их своими идеями — недопустимо. Пальцы каждой из вас, сидящих передо мной, движутся только так, как говорю вам я. Любую, кто нарушила эти правила, я наказываю так, как считаю нужным. Могу заставить напечатать пропущенную букву тысячу раз. А могу опозорить перед всем классом так, чтобы впредь никто не посмел повторить ее ошибку. Это решаю я сам. И все ваши пальцы передо мною бессильны…
— Но чтобы печатать, тебе не нужен голос…
Его рука у меня на горле сжимается. Пальцы продавливают мою кожу все глубже. И словно выцеживают оттуда последние остатки моего голоса.
— В моем классе все вы немы как рыбы. Ни одна из вас не болтает, когда печатает. Все ваше внимание должно быть сосредоточено только на пальцах. Для пальцев правила есть, а для голоса правил нет! Вот что терзает мое сердце сильнее всего. Но когда, кроме грохота ваших машинок, не раздается ни звука и только ваши пальцы выстреливают, все точнее и прицельнее, букву за буквой по моему приказу… Божественная сцена, ты не находишь? Однако урок подходит к концу. Твои пальцы слетают с клавиш. И ты начинаешь снова болтать — обо всем, что взбредет в твою птичью головку. «Ах, давай съедим тортик по дороге домой! — О, я нашла замечательную кафешку! — А что ты делаешь в эту субботу? — Может, в кои-то веки сходим в кино?..» Какая невыносимая скука! Твои пальцы, такие послушные еще минуту назад, теряют всю свою собранность и уже суетятся бездарно, то застегивая сумочку, то поправляя прическу, то цепляясь за мою руку…
— Я так рад, что сумел заставить твой голос исчезнуть. Ты знала, что, если насекомым отрезать их усики-антенны, они вмиг утрачивают активность? Сразу же замирают, скрючиваются и отказываются принимать пищу. Вот и с тобой то же самое. Лишившись голоса, ты потеряла способность держать себя в форме. Но не волнуйся. Теперь ты останешься здесь. Будешь жить среди таких же голосов, отговоривших свое и запечатанных в этих машинках. Ну, а я останусь рядом, буду присматривать за тобой. Ничего сложного, ты научишься. Так же, как научилась печатать на машинке.
Он наконец отпускает меня. Я падаю в кресло, роняю голову на стол и испускаю долгий протяжный вздох. Горло отзывается дикой болью.
— У среднего класса вот-вот начнется урок. Пойду-ка я вниз! — Он прячет секундомер в карман пиджака. — Сегодня будем набирать один медицинский трактат. Настоящая пытка для пальцев, я весь в предвкушении… Ну, а ты будь паинькой и жди меня здесь.
Дверь за ним закрывается. Ключ в замке лязгает, запирая меня, эхо его шагов на лестнице затихает. И я остаюсь внутри совершенно одна.