Николай Страхов в статье «Ф. М. Достоевский. Преступление и наказание», напротив, прямо увязывал поведение «честного убийцы» Раскольникова с нигилистской блажью: «Автор взял нигилизм в самом крайнем его развитии, в той точке, дальше которой уже почти некуда идти. ‹…› От девушки, из теории обстригающей себе косу, до Раскольникова, из теории убивающего старуху, расстояние велико, но всё-таки это явления однородные». Впрочем, «Раскольников не есть тип»: его преступление всё же «случай в высокой степени характеристический, но исключительный», и для заблудшего героя, как и для нигилистов, не всё потеряно:
Ведь нет никакого сомнения, что душа у них всё-таки просыпается с своими вечными требованиями. Притом не все же они пусты и сухи. ‹…› Даже само страшное дело, совершённое Раскольниковым, для людей, коротко его узнавших, указывает на силу души, хотя извращённую и заблудшуюся.
Страхов считал, что Достоевский не до конца справился со своей огромной задачей: несмотря на «воскресение» Раскольникова в эпилоге, читатель так и не получает «внутреннего переворота в Раскольникове… пробуждения в нём истинно человеческого образа чувств и мыслей». Самое замечательное в страховской статье — анализ психологии Раскольникова: как мы помним, первая формулировка замысла Достоевского — «психологический отчёт одного преступления», и Страхов говорит о том, насколько убедительно показано восприятие Раскольниковым собственного поступка, во всех стадиях, вплоть до неизбежного финала. «Вы один меня поняли», — позже сказал Страхову Достоевский.
Что было дальше?
За «Преступлением и наказанием» последовали остальные романы из «великого пятикнижия» Достоевского — «Идиот», «Бесы», «Подросток» и «Братья Карамазовы». Ещё при жизни Достоевского отрывок из «Преступления и наказания» перевели на французский; в 1880-е книга была переведена на основные европейские языки. Роман оказал важное влияние на западную литературу — оно было ощутимо уже в XIX веке (можно вспомнить роман Поля Бурже «Ученик» 1889 года), но по-настоящему сказалось в XX: мотивы «Преступления и наказания» можно встретить у английских модернистов, таких как Вирджиния Вулф и Д. Г. Лоуренс, у французских экзистенциалистов Сартра и Камю (особенно в «Постороннем»). Ещё отчётливее следы «Преступления и наказания» в немецкоязычной прозе — назовём Густава Мейринка, Леонгарда Франка, Йозефа Рота, Стефана Цвейга, Роберта Музиля[1086]
.В России отношение к «Преступлению и наказанию» менялось вместе с восприятием Достоевского вообще. В конце XIX века «демократическому» пониманию писателя (которое отстаивал, например, Николай Михайловский, призывавший не делать из Достоевского пророка) уже противостояло христианское, мистическое, протосимволистское — в первую очередь так смотрел на Достоевского и «Преступление и наказание» друг писателя, философ Владимир Соловьёв. Для него было очевидно, что идея романа выводится из биографии Достоевского, с которым духовное перерождение, как и с Раскольниковым, произошло на каторге:
Положительный общественный идеал ещё не был вполне ясен уму Достоевского по возвращении из Сибири. Но три истины в этом деле были для него совершенно ясны: он понял прежде всего, что отдельные лица, хотя бы и лучшие люди, не имеют права насиловать общество во имя своего личного превосходства; он понял также, что общественная правда не выдумывается отдельными умами, а коренится во всенародном чувстве, и, наконец, он понял, что эта правда имеет значение религиозное и необходимо связана с верой Христовой, с идеалом Христа.
Схожие мысли о «Преступлении и наказании» можно прочитать у Константина Леонтьева, — впрочем, Леонтьев полагал, что в этом романе Достоевский ещё мало думал о подлинном христианстве (к примеру, Соня Мармеладова отслужила только панихиду по отце, а должна бы служить молебны, советоваться с духовниками и монахами, прикладываться к чудотворным иконам и мощам, читать не только Евангелие, а жития святых).