Лесков, в общем-то, и не обещает, что представит читателю сплошь безупречных, благостных святых. В предисловии к циклу писатель признаётся, что решил не выбирать героев по своему усмотрению, а просто записывать истории о тех людях, которых народ по каким-то причинам назовёт праведными. «Но куда я ни обращался, кого ни спрашивал — все отвечали мне в том роде, что праведных людей не видывали, потому что все люди грешные, а так, кое-каких хороших людей и тот и другой знавали. Я и стал это записывать» — так сформулировал Лесков принцип отбора. Кроме того, Лесков и не ищет религиозных обоснований праведности. В одной статье он описывает праведников как несомненно живущих в миру «долгую жизнь, не солгав, не обманув, не слукавив, не огорчив ближнего и не осудив пристрастно врага». В другой статье он готов назвать праведниками тех, кто совершает «изумительные дела не только без всякого содействия властей, но даже при самом старательном их противодействии». Так в списке лесковских праведников оказываются квартальный надзиратель и народный толкователь Библии Александр Рыжов из «Однодума», тульский мастеровой Левша, более всего известный тем, что сумел изготовить подковы для английской «нимфозории», караульный часовой Постников, вытащивший из полыньи офицера и не только никому не рассказавший о своём подвиге, но ещё и наказанный за самовольный уход с поста. Но если про них мы просто знаем только хорошее (пусть даже и сомнительно, что их действий достаточно для праведности), то в случае с Иваном Флягиным картина осложняется морально-этической неоднозначностью. Однако критериям самого Лескова с его пониманием праведности он вполне удовлетворяет. Да и поведение героя, который в монастыре начинает чудить, предрекать грядущую войну и плакать о погибели земли русской, намекает на долгую русскую традицию юродства: праведность не всегда равнозначна понятной общечеловеческой морали. Можно вспомнить и о длинной череде святых, начиная с евангельского «благоразумного разбойника» и апостола Павла, которые до самого момента Божественного откровения вели жизнь великих грешников.
Зачем Лескову нужен эпизод с магнетизёром?
Эпизод встречи Ивана Флягина в трактире с незнакомцем, который обещает излечить его от алкогольной зависимости, — один из самых неоднозначных. Прежде всего, совершенно непонятно, что происходит: то ли незнакомец шарлатан, то ли действительно умеет что-то необыкновенное, то ли он вообще просто плод воображения героя. «Какой-то проходимец», «пустой человек» — с этого начинается характеристика незнакомца в трактире. После того как Иван Флягин угощает незнакомца, тот сообщает, что у него есть дар «магнетизма» — способность с любого человека «запойную страсть в одну минуту свести». Флягин просит оказать ему эту услугу, и то, что случается после, похоже на наваждение: Флягин принимает незнакомца за нечистую силу, видит вместо его лица морду и чувствует, будто тот хочет ему «влезть в голову». Если учесть, сколько оба персонажа выпивают по ходу дела, естественно предположить, что Иван Флягин просто пьян и ему всё это кажется. Хотя, возможно, перед ним и правда заморский лекарь-магнетизёр. А если вспомнить, что прежде, чем отправиться в трактир, герой идёт в церковь, где грозит кулаком изображению дьявола в сцене Страшного суда, то этот эпизод можно трактовать и как фольклорную байку о встрече и даже сделке с нечистой силой. Но Лесков никаким образом не даёт понять, какая именно трактовка верная. Этот приём — отсутствие окончательного суждения при нескольких высказанных точках зрения — Лесков не раз применяет в повестях цикла о праведниках; это, несомненно, часть лесковского сказа, построенного на пересечении разных традиций. Читатель волен трактовать эпизод в русле той традиции, которая ему ближе.
Почему герой часто ведёт себя жестоко и зачем Лесков так подробно это описывает?
С одной стороны, такое нефильтрованное воспроизведение действительности было предписано традицией: ещё в 1840-е годы вместе с натуральной школой в литературу пришло стремление как можно тщательнее и подробнее описывать не самые приглядные стороны жизни. В 1870-е годы это стремление в силу очередной волны интереса к простонародной жизни в самых разных её проявлениях вновь набрало силу — и на страницах художественной и особенно очерковой литературы появилось огромное количество неэстетичных подробностей и картин грубых нравов. Это было характерно и для тех, кто стремился показать весь ужас жизни простого народа, и для тех, кто её идеализировал как источник новой мудрости.