В описании смерти князя Болконского в «Войне и мире»
появляется ещё один важный для Толстого образ — смерть как пробуждение от сна: «„Да, это была смерть. Я умер — я проснулся. Да, смерть — пробуждение!“ — вдруг просветлело в его душе, и завеса, скрывавшая до сих пор неведомое, была приподнята перед его душевным взором». Описание смерти Николая Лёвина в «Анне Карениной» предельно физиологично: страдание приводит к его отчуждению от всех окружающих, отстранению от всей предшествующей земной жизни, и смерть ощущается в этот момент как освобождение: «В нём, очевидно, совершался тот переворот, который должен был заставить его смотреть на смерть как на удовлетворение его желаний, как на счастие».Наконец, в рассказе «Хозяин и работник», написанном через десять лет после «Ивана Ильича», мы вновь встречаемся с пониманием смерти как освобождения, точки, в которой приходит понимание истинного значения жизни, и дела — самого важного, которое только возможно совершить в жизни. Попавший в метель купец спасает своего возницу — и сам чувствует себя работником, который верно исполнил волю Хозяина: «Он вспоминает про деньги, про лавку, дом, покупки, продажи и миллионы Мироновых; ему трудно понять, зачем этот человек, которого звали Василием Брехуновым, занимался всем тем, чем он занимался. „Что ж, ведь он не знал, в чём дело, — думает он про Василья Брехунова. — Не знал, так теперь знаю. Теперь уж без ошибки. Теперь знаю“».
Как Толстой передаёт психологические стадии умирания?
Смерть — это пробуждение, но даже приближение к смерти вырывает человека из «сна жизни». Все знакомое становится странным: умирающий Иван Ильич перестаёт понимать то, что раньше казалось очевидным, ощущает собственное тело как чужое, чувствует ложь и фальшь привычного уклада жизни. «В этом смысле умирание и надвигающаяся смерть есть самое радикальное остранение, на какое способен человек»[1461]
.Уже после первого приёма у доктора Иван Ильич смотрит на мир другими глазами: «Всё грустно показалось Ивану Ильичу на улицах. Извозчики были грустны, дома грустны, прохожие, лавки грустны». Иван Ильич пытается вернуться в круг обыденности: он начинает маниакально исполнять предписания доктора, но попытка заново запустить механику повседневности не срабатывает — любой сбой жизненного механизма, который раньше остался бы незамеченным, приводит его в отчаяние. Боль всё сильнее отчуждает его от близких, продолжающих вести привычную жизнь; он начинает видеть в этой жизни — и в дежурной заботе о нём — ложь. Тело воспринимается как нечто чуждое, не подчиняющееся; вся ситуация, в которой оказался Иван Ильич, переживается как непристойная — по контрасту с «пристойностью» и «приятностью» всей предшествующей жизни. Наконец, он сталкивается с осознанием неизбежного: «Меня не будет, так что же будет? Ничего не будет. Так где же я буду, когда меня не будет?»
Венгерский литературовед Золтан Хайнади, прослеживая параллели между Толстым и Хайдеггером, замечает, что осознание собственной смертности приводит толстовского героя от неподлинного бытия к подлинному: «Перед лицом смерти человек — отворачиваясь от мира вещей — обращается к самому себе». Смерть это не «то, что бывает с другими», она происходит непосредственно с тобой и ставит именно тебя перед вопросом — что ты такое. Иван Ильич перебирает воспоминания и впечатления жизни и находит то самое, «настоящее», только в памяти о детстве: «Вспоминал ли Иван Ильич о варёном черносливе, который ему предлагали есть нынче, он вспоминал о сыром сморщенном французском черносливе в детстве, об особенном вкусе его и обилии слюны, когда дело доходило до косточки, и рядом с этим воспоминанием вкуса возникал целый ряд воспоминаний того времени: няня, брат, игрушки».
Каролюс-Дюран. Выздоровление. Около 1860 года[1462]
Время в свете болезни начинает течь по-другому: «Утро ли, вечер ли был, пятница, воскресенье ли было — всё было всё равно, всё было одно и то же: ноющая, ни на мгновение не утихающая, мучительная боль». Это остановившееся время заполнено переживанием физической боли и тотальной бессмысленности — прожитой жизни, переживаемых страданий, предстоящей смерти. «Лёжа почти всё время лицом к стене, он одиноко страдал всё те же неразрешающиеся страдания и одиноко думал всё ту же неразрешающуюся думу. Что это? Неужели правда, что смерть? И внутренний голос отвечал: да, правда. Зачем эти муки? И голос отвечал: а так, ни зачем. Дальше и кроме этого ничего не было».