Ростов, и с почти парижской галантностью Монике было сказано: она прекрасна именно такой, в будничном рабочем одеянии истинно немецкой девушки. Еще минута-другая колебаний, тапочки отброшены под койку, из тумбочки извлечены туфельки, подруги чуть ли не в один голос и с шутливой издевкой прокричали: “Моника! Не подкачай!..” – и Ростов с удовлетворением отметил внизу: его визит зафиксирован в каком-то журнале, как и время убытия работницы 5-го цеха Моники Фрост, причем время прибытия по милости воспитательницы продлевалось не до утра, а даже позже; блокляйтерша, назвавшая себя Луизой, со вздохом промолвила: “Она злючка и недотрога, но если вам повезет… Так уж пусть не торопится…” А торопился-то сам Ростов, не терпелось поскорее завершить отвлекающую операцию; быстренько подвел “злючку” к машине, та поерзала на мягком сиденье “майбаха”; когда-то, сказала, у ее отца был “мерседес”, но три года назад его реквизировали, фронту служит теперь; мать погибла под бомбами, отец в Кобленце, налаживает выпуск чего-то важного… (А этой девчушке какой представится Германия лет эдак через тридцать? И подругам ее?
Ни русские, ни англосаксы военной промышленности в Германии не потерпят, на кого и на что переучатся сборщицы? На женщин, иного им не дано, рожать детей надобно. А что ждет их, детей этих девочек? И всю Германию – что ждет? Ведь вся Германия – это миллионы таких человечков все на той же германской земле, где не по-французски говорят, не по-русски и не по-английски. Чьи фотографии украсят ночные столики, стены и тумбочки женщин, какие мужчины станут героями?)
Пока ехали, вся короткая жизнь Моники была рассказана ею вразумительно и в пределах того, что уже известно полиции, да ничего запретного в жизни и произойти не могло: рождение от мамы и папы, состоящих в законном браке, приходящая няня, детский сад, школа,
Союз немецких девушек, трудовое воспитание, усердие в цехе отмечено похвальной грамотой… Так чистосердечно рассказывала, что разгорелась, взмахивала руками, призналась в скоротечной любви к избраннику нации, летчику-истребителю, с которым однажды просидела полчаса в кинотеатре; всплакнула о чем-то, развеселилась – и сникла, померкла, когда Ростов ввел ее в “Адлон”; он гадал, в нее всматриваясь, что же случилось с девочкой этой, не он ли вспугнул ее чем-либо. А сидели внизу, в бомбоубежище, где не только безопасно, но и много удобнее; здесь женщины наперекор всему хотели жить не в этом июле этого страшного 1944 года, а пятью годами раньше: декольтированные платья, драгоценности, которых ни у евреев, ни у любовниц д-ра Геббельса нет и не будет, парижские духи и – Боже ж ты мой! – устрицы, собранные с побережья, не истоптанного еще сапожищами англосаксов. И среди женщин, упивавшихся своими нарядами и пищевым изобилием, была – камнем, в форточку влетевшим, – сборщица
5-го цеха, единичка из шести миллионов мобилизованных женщин
Германии, питавшаяся, как и все они, скудно, четыреста граммов мяса в месяц, триста граммов хлеба в день. Ей, наверное, было стыдно, и
Ростову тоже, за что – неизвестно; карты вин на столе не оказалось, обер принес ее, в глазах его плясало почти юношеское веселье. Подали салаты, хорошее рейнское вино, шницель, еще что-то. “Пойдем!” – позвал Ростов, и они поднялись в холл. Ростов оглянулся, хотел все-таки во взгляде обера найти тревожное предвидение завтрашнего взрыва… Нет, обер, как и вся Германия, ничего дурного от 15 июля не ожидал, – странно, очень странно! А в холле что-то случилось.
Ростов смотрел на застывшую в ожидании чего-то необыкновенного
Монику и ничего не понимал; появившийся обер уважительно наклонил голову, взглядами обменявшись с Ростовым, оба они еще раз внимательно посмотрели на девушку – и застыли. Они увидели то, чего нельзя было уже не заметить: в восемнадцатилетней и девственно-чистой Монике Фрост взбухала женщина, самолюбие заставляло девушку возноситься над адлоновскими дамами, превосходить их в чем-то, и напуганная необычными желаниями Моника не знала, что делать ей – бежать опрометью в общежитие или… Рука ее потянулась к верхней пуговице платья, чтоб хотя бы шею продемонстрировать мужчинам, хотя бы только ее, потому что большего не позволял покрой платья. Она села в кресло, она как-то особо для себя и собой любуясь, отставила ногу, чтобы глянуть на туфельку, которая, конечно, не шла ни в какое сравнение с теми, что удлиняли и улучшали ступни и лодыжки дам, смеющихся в холле и вертящихся на стульчиках бара. Она ждала чего-то, она медленно повернула головку к тому, кто от имени Вооруженных сил Германии привез ее сюда, в этот сверкающий чертог вечного мира и вечного веселья.
Ликующие глаза Моники погнали Ростова к машине. Она шла следом за ним, шла смело, так, что встречавшиеся сторонились ее. Ехали молча.
Небо глубоко синее, не бомбили, но сирены уже оглашали Берлин, когда вошли в особняк. Моника вся горела, охлаждала себя ладошками, помахивая ими у щек, касаясь лба; пальцы не слушались, пальцы никак не расстегивали платье. Ростов сбросил тужурку, прислонил к себе