(туда принимали с шестнадцати лет), да так и не уберег мать, хотя и палил из своей пушки с крыши соседнего дома, заодно и себя спалив, снаряд в стволе взорвался. Сестра пошла в мать, то есть любила побаловаться с мужчинами, что вызывало раздражение отца, как и разговоры старшей дочери о фюрере, затеявшем всю эту дикую войну. И поплатилась за свои грехи, нашли убитой в соседнем квартале. Сам отец, впрочем, был гулякой. Моника, самая младшая в семье, отчаянно билась за свои права быть уважаемой и любимой, а таковой можно стать только руководив кем-то. Она руководила – и в Союзе немецких девушек, и даже в школе, причем не раздельной, вместе с мальчиками училась, и все же оттерла кое-кого из них от руководящей должности.
И сейчас железной рукой наводит порядок на участке сборки в цехе, сурово следит за поведением подруг в общежитии, ведь целомудрие – основа жизни настоящей арийской женщины.
– Ты меня умиляешь, – сказал Ростов. – Ты меня очень умиляешь.
Закрой, пожалуйста, окно: дует.
Уже рассветало, привычно гудели самолеты англичан, по пути к окну
Моника уставилась на себя в зеркале, увидела там кого-то из весьма знакомых юношей, показала ему язык, потом еще кое-что, вздернув ногу и пригрозив кулачком: “Да, я такая! Но тебе, слюнявый, ничего не обломится!” – в доказательство чего сделала хулиганский жест, от которого враз бы загоготала казарма. Что ж, сбылась мечта мужчины,
38-летнего Ростова, последней женщиной в его жизни, как и первой, стала девчонка с повадками малолетнего преступника. Круг замкнулся, цикл завершился, мосты сожжены, смерть не за горами, и уже не помчишься в Бамберг, не упадешь Нине в ноги, моля о прощении; 20 июля может сказаться на судьбе Германии, страны, которую они оба любят; в стране этой люди, с которыми хочется брататься, в ней все лучше того, что есть и лежит за границами, над Германией даже воздух какой-то другой, с иным азотом и кислородом; Аннелора в бешенстве отшвыривала кисть и визжала: “Я не могу никакими красками передать немецкий воздух! Он не кладется на полотно!” Да, и воздух особый, и воды особые, и люди особые – и все вместе летит в пропасть, Германия накануне гибели.
И вестником этого полета в пропасть явился оберштурмбаннфюрер
Копецки, поутру завалившийся в особняк. В полной эсэсовской форме, но серого цвета, улыбающийся, виду не показавший, что увидел мелькнувшую Монику. Принюхался – и разведенные руки его намекнули
Ростову: женщиной пахнет, что достойно только одобрения и подражания. Зачем в Берлине он – не сказал; он даже расспросов опасался, три минуты пустяшного разговора – и откланялся. Проявляя сверхосторожность, Крюгель заблаговременно спрятался в котельной.
19 июля 1944 года, сутки до гибели или счастливого спасения Адольфа
Гитлера. Обер нашел Ростову свободный столик наверху, “крепости” уже улетели, а до “ланкастеров” еще далеко, хотя какая разница, “Адлон” кому-то нужен невредимым; публика прежняя, та, что переживет любые кризисы и катастрофы, внакладе не оставшись. Беззаботный смех, выстрел раздался: пробка из бутылки шампанского приятно оживила дискуссию за столиками. Обер постарался, Ростову подали стародавнее мозельское особой выдержки; обер улыбался, глаза поднялись кверху и опустились, выражая презрение к небу, которое вскоре зажужжит моторами и обрушит на землю взрывающиеся камешки. Налеты англосаксов, бомбежки эти только укрепляли веру людей в Гитлера, на
Геринга сваливали они все беды свои, на Толстого Германа, когда-то поклявшегося, что ни один вражеский самолет не вторгнется в воздушные пределы Германии, на рейхсмаршала авиации, о котором
Ростову приходилось думать с некоторым почтением: отец Толстого
Германа причастен к усыновлению Гёца. Народ осыпал рейхсмаршала насмешками и проклятиями, сочувствуя Адольфу, избравшему в свои друзья и помощники столь негодного, лживого, попугайского вида мужика. И в это-то время убивать фюрера?! Да все же сочтут убийц врагами Германии, чего не понимают генералы, только количество дивизий в расчет принимающие, тех дивизий, которых нет, которые уменьшены, урезаны, о которых молва уже сочинила: “Да теперь нашу дивизию можно накормить из одной полевой кухни!” Убьют или не убьют
– все кончится провалом, и обер знает финал этого спектакля, более того – он и о судьбе Ростова осведомлен. Спросил участливо, как дама его – с работы ее отпускают? Ростов рассказал, еле шевеля губами, о происшествии на студии; когда кельнер в тамошнем ресторане подошел, угодливо изгибаясь, к столику, то услышал от Моники заказ:
“Брюквенный суп!” Обер пожевал бескровными губами, предостерегающе
(“Это серьезно! Это очень серьезно!”) поднял палец, отошел, минут через десять приблизился и выразил пожелание: ему, Ростову, надо быть чрезвычайно осторожным! Подтверждающий кивок дополнился разведением рук – в знак того, что изреченная истина, как ни горька она, есть указание свыше, а не домысел…