— Я хочу что-нибудь живое в палату, однажды сказала жена. Живое, связанное с солнцем, да растение, растение подойдет. Чтобы не нужно было о нем много заботиться. Купи большой горшок, — говорила она. Последнее время жене ничего особенно не хотелось, я обрадовалась ее капризу и побежала в цветочный магазин. Я тогда была мужик-мужиком и не знала ни о фикусе Бенджамина, ни о сентполиях, ну, не кактус же брать, в конце концов, вот я и купила ананас. У него были маленькие ананасики — так что сразу всё понятно. Я притащила его в палату, жена очень обрадовалась и всё время повторяла: спасибо, спасибо.
Болезнь постепенно перешла в последнюю стадию и за три дня до того, как она впала в кому, она вдруг сказала мне, когда я собралась уходить: Отнесешь ананас домой? Она не выглядела как-то уж очень плохо, и ей, конечно, не говорили, что у нее рак, но она шептала это, как завещание. Я удивилась и сказала ей: Ну, подумаешь засохнет или еще там что, оставь его у себя. Но жена плакала и просила: я и полить его не могу, а это такое светлое растение с юга, отнеси его домой, пока в нем смерть не поселилась. Делать было нечего, и я унесла его домой. Обнимая.
Уж, как я расплакалась, даром что мужиком была, на улице холодрыга, а сесть в такси не могу. Может, я тогда в первый раз и подумала: осточертела мне эта жизнь мужицкая. Но я немного успокоилась, дошла пешком до станции и решила пропустить стаканчик в заведении, а потом на электричке вернуться домой. Вечером народу на платформе было мало, дул пронизывающий ветер. Я тряслась от холода, стоя в обнимку с ананасом, его колючие листья тыкались мне в щеки.
В этом мире только я и ананас этим вечером можем понять друг друга, — четко осознала я. Я закрыла глаза, дул ветер, пронизывал холод, только две наши судьбы были по-одинаковому одиноки… Моя жена, с которой мы понимали друг друга, как никто другой, теперь подружилась со смертью, больше, чем со мной, больше, чем с ананасом.
Сразу после этого жена умерла, да и ананас засох. Я не знала, как за ним ухаживать, и слишком часто его поливала. Я задвинула ананас в угол двора и, хотя и не могу четко сказать об этом, по-настоящему поняла одну вещь. Если ее сформулировать, то всё очень просто. Мир вообще-то существует не ради меня. Поэтому процент выпадающих на долю неприятностей абсолютно не меняется. Не мне решать. Так что лучше раз и навсегда сосредоточиться на других вещах и сделать их безумно светлыми и радостными. Вот я и стала женщиной, такой, как сейчас.
Тогда мне в общих чертах удалось понять, что она имела в виду, но до конца я этого не прочувствовала, только помню, как подумала: «так вот что такое радость». Но сейчас мне понятно это до тошноты. Почему человек настолько не может выбирать? Он терпит сплошные поражения, как какая-то ничтожная букашка, и всё равно готовит еду, ест и ложится спать. Все, кого он любит, умирают. А ему всё равно надо жить.
…Сегодня ночью опять темно и тяжело дышать. Ночь, когда каждый сам борется с тяжелым сном, приводящим в полное уныние.
Утром было очень ясно.
Я стирала, готовясь к поездке, зазвонил телефон.
Половина двенадцатого? Странное время для телефонного звонка.
Недоумевая, я сняла трубку:
— Ой, Микагэ-тян! Сколько лет, сколько зим! — прокричал высокий хрипловатый голос.
— Тика-тян? — удивилась я. Она звонила с улицы, доносился шум автомобилей, но голос был хорошо слышен, и я узнала ее.
Тика-тян — управляющий в баре Эрико и, разумеется, трансвестит. Раньше она часто оставалась ночевать в доме Танабэ. После смерти Эрико бар перешел к ней.
Хотя я и говорю «она», но нельзя отрицать, что Тика-тян по сравнению с Эрико, с какой стороны ни посмотри, — мужчина. Но ей идет косметика, она высокая и тоненькая. Она прекрасно выглядит в ярких платьях, жесты ее плавные и мягкие. Она робкая и чувствительная: однажды в метро дети, издеваясь над ней, задрали ей юбку — она рыдала не переставая. Не хотелось бы этого признавать, но когда я рядом с ней, мне всегда кажется, что я — больше мужчина, чем она.
— Знаешь, я сейчас на станции, ты не могла бы ко мне выйти на минуточку? Нужно поговорить. Ты обедала?
— Нет еще.
— Тогда приходи скоренько в «Сарасина»! — торопливо сказала Тика-тян и бросила трубку. Делать было нечего, я бросила сушить белье и выскочила из квартиры.
Быстрым шагом я шла по улице, залитой полуденным зимним солнцем, не оставлявшим тени. Когда я вошла в лапшичную[9]
, Тика-тян в тренировочном костюме, в этой навевающей ужас «национальной одежде», ела лапшу тануки-соба[10], ожидая меня.Я подошла к ней, и она закричала:
— Ой, приветик! Давно не виделись! Какая ты женственная стала. Прямо подойти боязно.
У меня защемило в груди, скорее не от того, что мне стало неловко, а от того, что я была рада ее видеть. Я нигде не встречала такой улыбки, беззаботной, кому ни улыбнись, стыдно не будет. Тика-тян, широко улыбаясь, смотрела на меня. Немного смущаясь, я крикнула:
— Лапшу кисимэн[11]
с курицей, пожалуйста.Торопливо подошла пожилая официантка — похоже, у нее было много заказов — с грохотом поставила стакан с водой.