Мы пересекли мощенный в шашечку и украшенный кадками с саговником вестибюль, куда выходили стеклянные двери приемного покоя и, напротив них, дверь в часовню, распахнутые створки которой обнажали известный аскетизм (голые стены, несколько скамей, алтарь, крест), поднялись на четвертый этаж и втроем направились по длинному и широкому коридору, по которому взад-вперед прогуливалось несколько убеленных сединами болезненных старых женщин, одни — поддерживаемые парой родственных или нанятых рук, другие — наполовину заточенные в никелированные ходунки, кое-кто — откинувшись в креслах на колесиках, от их стеганых халатов веяло свежими парами одеколона и приглушенной затхлостью мочи. Пройдя его до конца, мы остановились перед дверью, моя мать постучала в нее и, хотя никто не пригласил нас войти, тут же ее толкнула.
Мы попали в палату, устланную белым линолеумом, ее стены были оклеены бежевой пенистой резиной в напоминавших каноническую кухонную клеенку абстрактных разводах, вдоль стен пробегали крашенные в голубое деревянные поручни, над ними в рамке под стеклом висела разве что маленькая, выцветшая репродукция «Мадонны с Иисусом и святой Анной» Леонардо да Винчи, да еще наверху, в одном из углов, громоздилась мрачная масса выключенного телевизора, удерживаемая над пустотой стальным коленчатым кронштейном, за широким откидным окном виднелись верхушки берез и елей, колокольня романской церкви в Сейресте, а на заднем плане вырисовывался на голубом небе облысевший некк Монкарвеля; большую часть места занимала водруженная на колесики кровать с высоким металлическим каркасом, с нависающего над ней справа железного коромысла свешивалась прозрачная пластиковая полость, на три четверти наполненная какой-то бесцветной жидкостью, слева ее поджимала тумбочка из слоистой белой пластмассы, столешница которой, огражденная четырьмя тонкими никелированными планками в виде парапета, служила опорой телефонной трубке цвета слоновой кости, бутылке минеральной воды, стакану, пачке бумажных носовых платков, а также лотку из нержавеющей стали и смутно отражавшимся в его кривизне четкам с мелкими гранеными бусинами цвета хрусталя, рубина, изумруда, янтаря и лазурита; на кровати, под белой простыней, длинные и утонченные складки которой совпадали с рельефом истощенных членов, покоилось тело; перекатившись по глубокой ложбине в огромной подушке, к нам медленно повернулась растрепанная голова.
Как я не преминул тут же убедиться, бабушка — ибо это была она — и в самом деле дошла до последней крайности, до такой нездешней точки, что я не уверен, пусть даже мне и показалось, что она невнятно пробормотала мне на ухо несколько слов, когда я нагнулся, чтобы ее поцеловать, что она меня узнала, словно я внезапно приобрел в ее глазах облик какого-то чужака, каковыми в некотором смысле мы все трое отныне для нее стали: безвозвратно разрывая кровные связи, связывавшие ее с нами, агония уже заставила ее пересечь ту непроницаемую границу, что отделяет живых от мертвых, настолько отдаляя их друг от друга, как могут быть далеки в животном царстве разные виды.
После более чем двух недель вынужденной диеты — из-за того что она срыгивала практически все, что подносила к губам, включая непритязательный жидкий, можно даже сказать водянистый, овощной суп, который в полдень и вечером подавали ей с несколькими сухариками, а она наперекор всему все же продолжала за него цепляться ради не столько подкрепления сил, сколько его символического значения (способность питаться через рот наверняка являлась для нее знаком того, что ее состояние еще далеко не безнадежно), — ее тело в своей худобе дошло до предела, так как глюкозы, которую ей постоянно вливали, явно не хватало для того, чтобы поддержать его в целостности; из-за десятков кровоподтеков, оставленных иглами на ее руках, эта поддержка лишь подчеркивала, насколько она похожа на умирающую, ибо теперь казалось, что немощные удары сердца перегоняли в ней всего-навсего ничтожную струйку крови, чей слабеющий напор то здесь, то там, угасая, оставлял за собой под просвечивающей кожей крохотные затоны, сумрачные тона которых — оранжевые, ржавые, пурпурные, коричневые — предвосхищали, казалось, надвигающийся на нее ночной сумрак.
На глаз, худосочие пощадило только живот: горделиво выставляя напоказ красивую, победоносную округлость, под тонкой хлопчатобумажной ночной рубашкой бледно-зеленого цвета, легкой и воздушной, как пеньюар, он представал животом роженицы; но не мускулистую упругость пышущей здоровьем плоти напоминала его совершенно непотребная дородность, а, скорее уж, ригидность камня, или, точнее, так как он, как я мог украдкой заметить чуть позже, при проходе сиделок, обладал его молочной белизной, мрамора.