его самообладание впервые дало течь, и он медленно развернул большой платок и с кряком высморкался, так что густо подведенный, алмазно-яркий глаз Ермакова закосил, как у пугливого коня.
Платок проследовал обратно в недра сюртука, и лишь несколько мгновений спустя сидевшим в первом ряду стало видно, что из-под очков у него текут слезы. Он не пытался отереть их, хотя раз или два его рука с растопыренными пальцами поднималась-было к очкам, но тут же опускалась обратно, точно он боялся таким жестом (что и было жемчужиной всего изощренного спектакля) привлечь к своим слезам внимание. Громовые рукоплескания по окончании чтения были, несомненно, скорее данью старику за его игру, чем Ермакову за декламацию поэмы. Затем, едва аплодисменты стихли, он встал и подошел к краю сцены.
Члены комитета не пытались остановить его, и тому имелись две причины. Во-первых, председатель, возмущенный до крайности вызывающим поведением старика, удалился на минуту, чтобы сделать кое-какие рапоряжения. Во-вторых, странные сомнения начали тревожить и некоторых организаторов; так что когда старец облокотился о пюпитр, в зале воцарилась полнейшая тишина.
— И это слава, — сказал он таким глухим голосом, что из задних рядов раздались крики: «Громче, громче!»
— Я говорю, и это-то слава! — повторил он, сумрачно оглядывая публику поверх очков. — Десятка два ветреных стишков, жонглированье трескучими словесами, и имя твое поминают, точно ты и впрямь принес человечеству какую-то пользу! Нет, господа, не надо себя обманывать. Империя наша и трон Государя-батюшки стоят как стояли в своей непоколебимой мощи, аки гром оцепенелый, а сбившийся с пути юноша, кропавший бунтарские стишки тому назад полвека, — ныне законопослушный старец, пользующийся уважением честных сограждан. Старец, прибавлю, который нуждается в вашем вспомоществовании. Я жертва стихий: земля, которую я возделывал в поте лица своего, агнцы, коих я своими руками вскормил, пшеница, махавшая мне златыми дланями…
И только тут двое дюжих городовых быстро и безболезненно выдворили старика. В публике успели только заметить, что, когда его тащили, его манишка торчала в одну сторону, борода в другую, одна манжета болталась на запястье, но в глазах его сохранялась всё та же степенность и то же достоинство.
В репортаже о чествовании главные газеты лишь мельком упоминали о «достойном сожаления инциденте», омрачившем его. Но бульварная «Петербургская газета» — лубочный, черносотенный листок, издававшийся братьями Херстовыми[99] для мещанских низов и для полуграмотной, блаженной в своем неведении прослойки рабочего люда, разразился вереницей статей, утверждавших, что «достойный сожаления инцидент» был ничто иное как возвращение из небытия настоящего Перова.
Между тем старика подобрал купец Громов, очень богатый самодур и чудак, дом которого был полон бродячих монахов, шарлатанов-лекарей и «погромистиков». «Газета» напечатала несколько интервью с самозванцем. В них он бранил на чем свет стоит «лакеев революционной партии», обманом лишивших его собственного имени и присвоивших его деньги. Он намеревался взыскать законным порядком эти деньги с издателей полного собрания сочинений Перова. Один вечно пьяный литературовед, приживальщик Громова, указал на (к сожалению, довольно разительное) сходство между наружностью старика и портретом.
Появилась обстоятельная, но весьма малоправдоподобная версия самоубийства, инсценированного им для того, чтобы жить по-христиански на лоне Святой Руси. Кем он только не был — разносчиком, птицеловом, паромщиком на Волге, пока наконец не обзавелся небольшим наделом земли в отдаленной губернии. Мне попался экземпляр довольно мерзкой на вид книжонки, «Смерть и воскресение Константина Перова», которой торговали на улице дрожащие от холода нищие, вместе с «Похождениями Маркиза де Сада» и «Мемуарами амазонки».
Однако лучшей моей находкой, добытой среди старых бумаг, была захватанная фотография бородатого самозванца на мраморе неоконченного памятника Перову, в обезлиствевшем парке. Он на ней стоит очень прямо, скрестив на груди руки, в круглой меховой шапке и новых галошах, но без пальто; у его ног сгрудилось несколько сочувствующих, и их маленькие белые лица смотрят в объектив с тем особым, опупелым, самодовольным выражением, какое бывает у самосудной толпы американских погромщиков на старых фотографиях.