— Боюсь, вроде того. — Он качнул головой. — Именно это я пытался тебе объяснить вчера. Никто не способен делать хорошо все, и нам всем приходится жить со своими недостатками. Ты отличный парень, Пламмер, но ты никогда не станешь музыкантом — даже за миллион лет. Тебе остается только то, что время от времени приходится делать всем нам: улыбнуться, пожать плечами и сказать: «Ну, еще одно дело не по мне».
В уголках глаз Пламмера выступили слезы. Он медленно пошел к дверям, барабан волочился за ним следом. На пороге он помедлил с еще одним тоскливым взглядом на оркестр «А», в котором для него никогда не будет места. Он слабо улыбнулся, пожал плечами.
— У одних есть восьмифутовый барабан, — сказал он, — у других нет. Такова жизнь. Вы отличный человек, мистер Гельмгольц, но барабан вы не получите — даже за миллион лет, потому что я подарю его маме, пусть превратит в кофейный столик.
— Пламмер! — воскликнул мистер Гельмгольц.
Его жалобный голос потерялся за грохотом и дребезжанием большого барабана, когда он следовал за своим маленьким хозяином по бетонной подъездной дорожке школы.
Мистер Гельмгольц побежал за ними. Пламмер и его барабан остановились на перекрестке подождать, когда загорится зеленый. Мистер Гельмгольц догнал Пламмера там и схватил за локоть.
— Нам нужен этот барабан, — пропыхтел он. — Сколько ты хочешь?
— Улыбнуться! — сказал Пламмер. — Пожать плечами! Это я и сделал. — Пламмер повторил все еще раз. — Видите? Я не могу попасть в оркестр «А», вы не можете получить барабан. Кому какое дело? Это — часть процесса взросления.
— Но ситуация-то тут иная! — сказал мистер Гельмгольц. — Совершенно иная!
— Вы правы, — ответил Пламмер. — Я взрослею, а вы нет.
Зажегся зеленый, и Пламмер оставил мистера Гельмгольца пораженно стоять на тротуаре.
Мистер Гельмгольц снова за ним побежал.
— Пламмер, — сипел он, — ты никогда не сможешь играть на нем хорошо.
— Досыпьте соли на рану, — сказал Пламмер.
— Но только посмотри, как здорово ты его тянешь, — сказал мистер Гельмгольц.
— Досыпьте соли на рану, — повторил Пламмер.
— Нет, нет, нет, — сказал мистер Гельмгольц. — Вовсе нет. Если школа получит барабан, тот, кто будет его тянуть, будет таким же полноправным и ценным членом оркестра «А», как и первый кларнетист. Что, если барабан опрокинется?
— И он получит букву оркестра, если барабан не опрокинется? — сказал Пламмер.
А мистер Гельмгольц сказал так:
— Не вижу препятствий.
Второкурсник с амбициями
Джордж М. Гельмгольц, глава музыкального отделения и дирижер духового оркестра при школе города Линкольн, был милейшим, добрейшим, толстеньким человечком, который не видел зла, не ведал зла, не слышал зла и никогда не говорил о зле. Потому что, где бы он ни был и куда ни направился, в душе, сердце и ушах у него постоянно стоял шум, звон и рев оркестра, реальный или воображаемый. И там просто не оставалось места для чего-либо другого, вследствие чего школьный оркестр под названием «Десять рядов», который он возглавлял, был ничем не хуже, а может, даже лучше любого другого духового оркестра в мире.
Порой, слыша приглушенные и сложные пассажи, опять же реальные или воображаемые, Гельмгольц задавался вопросом: прилично ли чувствовать себя счастливым в столь трудные времена. Но когда «медь»[59]
и ударные инструменты вдруг заводили грустный мотив, мистер Гельмгольц оглядывался по сторонам и приходил к заключению, что окружающие полностью разделяют его чувства.Гельмгольц частенько производил впечатление человека мечтательного и несколько не от мира сего, но был у него один пунктик, где он проявлял поистине носорожьи твердость и упрямство. А проявлял он их всякий раз, когда речь заходила о сборе средств для оркестра, за что его неустанно критиковали школьный совет, Ассоциация учителей и родителей, Ассоциация бизнесменов города, Международная организация «клубов на службе общества», а также «Ротари» и «Лаэнс» клубы — словом, во всех тех местах, куда он обращался за материальной помощью. Обращался в надежде и заблуждении, что доброта и богатство всегда идут рука об руку. В пылких речах взывал он к любой аудитории, могущей, по его мнению, дать денег. Он вспоминал черные дни студенческой футбольной команды, дни, когда трибуны с болельщиками «линкольнцев» были погружены в стыдливое молчание, оскорблены и пристыжены сверх всякой меры.
— Перерыв между таймами, — с горечью бормотал он, потупив глаза.
Затем вдруг выдергивал из кармана судейский свисток, подносил к губам и издавал пронзительный свист.