А с Юркуном тоже было очень хорошо. Шестнадцать лет вместе ходили – очень быстро, почти бегом – по улицам, много смеялись. Вполне возможно, что и это была любовь. Или что только это.
А Мандельштам был веселый. Ревновали к нему и тот и другой зря.
Потом их всех убили.
А она была в провинции маленькой актрисой, а потом в Ленинграде маленькой художницей (теперь считается, что – большой). Старела печально, одиноко, унизительно и то и дело мечтала умереть, но биография, как нарочно, затянулась.
Похоже, она жалела обо всем, что с нею произошло. Вообще обо всем. Как если бы ничего этого было не нужно.
«Какой-то злой рок вытянул меня из моей жизни и втянул в другую. Мне было трудно. Очень».
Как если бы пала жертвой огромного (так до конца и не верилось, что само-) обмана. Ведь люди, окружавшие ее в молодости (все!), ценили в ней – и она, благодаря им, научилась ценить в себе – что-то такое, что встречается необыкновенно редко: может быть, раз в тысячу лет. Не просто совпадение потрясающей (допустим) красоты с потрясающим же (осторожно, не теряя полуулыбки, допустим и это) талантом. А какую-то, что ли, близость к самому смыслу прекрасного.
«Я спасалась от горестей жизни, рисуя – боль моих вынужденных разлук я переносила в почти веселые серии девушек в бальных платьях и танцующих детей – но показать миру саму себя я не сумела в живописи, – это сделали лучше меня самой Юрочка в моих портретах и Осип М〈андельштам〉 в посвященных мне стихах…»
Да вот и Гумилев читал ей «Заблудившийся трамвай» так: «Оленька, я никогда не думал…» (Я не поверила, – пишет О. Н. – Стиль «Трамвая» не допускал «Оленьки». И потом, меня звали «Олечкой».)
Да, немножко смешно. Да, очень грустно. Лично я почти совершенно серьезно склоняюсь к мысли, что это рецидив древнегреческой мифологии. Что это загадочное существо была не женщина, а богиня. Не Психея, как написал Мандельштам (и она не возражала), а выше и холодней: одна из Муз. Собственно говоря, такая гипотеза все объясняет. И характер, и судьбу.
Плюс советская власть. Которую О. Н. понимала несравненно лучше, чем собственную жизнь, – вот дневниковая запись, вы только вообразите, 1946 года:
«Господи! За что сгубили моего Юрочку? Кто ответит за это зло? Почему судят немцев в Нюрнберге – разве Освенцим и Майданек хуже, чем то, что делалось в Советской России – над русскими невинными людьми? За что? По какому праву? И никто не вступается!.. Все молчат! Весь мир молчит! И вся кровь войны ничего не смыла, все горе войны ничего не поправило…
Счастливы умершие – в этой стране нет места для жизни. Надо умирать – уйти от позора страшной неволи. Господи! Избавь моего Юрочку от рабства, если только он жив! Дай ему свободу! Выведи его как-нибудь в другую страну…»
(А Юрочку уже почти восемь лет как вывели в спецкомнату, где сбили с ног и, распластанному на бетонном полу, выстрелили в затылок.)
Ах, какая горестная книга.
Лидия Лотман. Воспоминания
СПб.: Нестор-История, 2007.
Тоже дата выхода, сами видите, такая, что если сию минуту не написать – всё: опоздал, момент упущен.
Оно бы и ничего страшного: мемуары как мемуары. Для довольно узкого круга. Без литературного блеска.
Но излучают свет.
То есть сначала просто видишь: автор добр и правдив, и бывает же на свете счастье высокой дружбы. И какое счастье – всю жизнь любить людей, которыми восхищаешься, и восхищаться теми, кого любишь, а что они почти все умерли – ничего не меняет.
Дело в том, что они были не просто попутчики во времени, а сотрудники. Разделяли с автором дело его жизни. Составляя сложную иерархию: учителя, соученики, ученики. Что-то вроде ордена тамплиеров в ЛГУ. Или Телемского аббатства в Пушкинском Доме.
Оказывается, была когда-то такая наука – советская филология. И в ней действовали лица, обладавшие поразительной ученостью. Которая, правда, от поколения к поколению как бы дробилась, теряла тоннаж и калибр. На смену линкорам пришли крейсера, их место заступили эсминцы и так далее. В наше время, как известно, дело дошло уже до прогулочных катеров и речных трамваев.