Составитель книги, В. М. Селезнев, полагает, что справедливость требовала осудить крепостных – стало быть, и наказать по всей строгости закона. В свое время Виктор Гроссман тоже так думал. А Леонид Гроссман винил, наоборот, Сухово-Кобылина. Специалистам, безусловно, видней. А зато императору (и мне; наверное, и вам) так спокойней. Слишком, знаете ли, много упущений позволила себе московская полиция, слишком явно пристрастен московский суд, слишком многих документов недостает в Деле, – чувствуется, короче говоря, роковая роль Взятки. Логика разоружена. Сердцу и подавно нечего делать – тем более что симпатичных лиц тут нет… Откуда же взяться правде? Будем считать, что правды в этом Деле не было. Или была, да сплыла. Ушла в театр.
К Делу в этой книге приложены: дневник Сухово-Кобылина за 1851–1858 годы (публикуется впервые) и коллекция мемуаров о Сухово-Кобылине. Ценность этих жемчужин, на мой взгляд, несколько сомнительна.
«Александр Васильевич подробно рассказал мне дело об убийстве Диманш, в которое он и несколько его крепостных людей были вовлечены, о пытках, которым подвергали несчастных крепостных, дабы вырвать у них сознание в мнимом совершении ими преступления.
– Накануне каторги я был… Эх, эти сороковые годы…»
Также любил, говорят, старик взглянуть невзначай на пастельный портрет молодой дамы с цветком, висевший у него в кабинете, и пробормотать, как бы про себя:
– Это – она! Моя Луиза!
И отвернуться, скрывая набежавшую слезу.
VIII
Август
Александр Кушнер. Кустарник
Книга новых стихов. – СПб.: Пушкинский фонд, 2002.
К этому сюжету приступаю исключительно ex officio – просто как литературный регистратор, станционный смотритель. Было бы возмутительным разгильдяйством – не записать в журнал такого проезжающего. Это бы еще куда ни шло, если бы книжка оказалась (или показалась) ничтожной. Но стихи, по-моему, хорошие, даже очень. Так что выхода нет – изволь написать.
А между тем – писать про поэзию… Само словосочетание выдает абсурдность подобной затеи: с таким же успехом про поэзию можно сверлить или паять. В мире, скажем, двухмерном невозможно сделать что-либо разумное с объектом из мира, допустим, трех измерений. См. роман «Приглашение на казнь». Да и без метафор: поэзия – самая высокоорганизованная форма речи, не так ли? Стало быть, речь, организованная ниже, не в силах ее догнать. Молчи, квадрат, о кубе, растение – о животном; не помышляй, камень, о дожде.
С другой стороны – все-таки речь; то есть по определению человеческая; то есть нашему пониманию безусловно доступна. Трудность только в том, чтобы это понимание выразить.
Что ж, предположим, что поэт – это человек с интонированной внутренней речью. Под словом поэт разумею – поэт настоящий, под внутренней речью – тот текст, ту непрерывную строку, что бежит сквозь нас – сквозь ваш ум и сквозь мой – все время, пока мы бодрствуем (иногда и во сне). Когда слушаем или читаем, она ныряет под чужой голос, но не гаснет никогда; и это значит, что мы никогда не молчим; нам только кажется, будто мы думаем молча: на самом деле гортань артикулирует каждую мысль, но практически беззвучно; см. показания соответствующих приборов. И поэтому некоторые предполагают, что в гортани-то и находится так называемая душа. Но я отчасти сомневаюсь: именно потому, что, по крайней мере, моя собственная внутренняя речь не окрашена, как говорится, интонацией; то ли оттого, что у меня нет души (или я ее не слышу), то ли потому, что я не поэт. Не исключена и такая формулировка: поэт – человек, обладающий душой вполне. О душе как таковой – когда-нибудь потом; сейчас меня интересует один бесспорный факт и одна сомнительная догадка. Факт: душа умеет говорить. Догадка: изъясняется душа – интонацией. Интонациями. В некотором смысле представляет собой иерархию интонаций (в точности как поэзия, между прочим). Заметим, что в окружающей человека природе никаких интонаций нет. (Строго говоря – и мелодий; только ритмы.) Но бесконечно много немых явлений, сущность которых, как представляется поэту (а кто знает? – вдруг и на самом деле) странно и настоятельно похожа на интонацию в его гортани (если угодно – в уме). Поэт иногда воображает себя эхом: будто бы он смыслом голоса отражает смысл вещей. Порой приходит к уверенности, что этот смысл, этот прообраз всего (как его ни называй –
Что же прикажете? Нарисовать интонацию? Нет уж. Каждый шарлатан выпутывается по-своему.