Желтухин. Однако уж третий час, а их нет… Впрочем, как им угодно! И не нужно! Все это нужно оставить, ничего из этого не выйдет… Одни только унижения, подлое чувство и больше ничего… Она на меня и внимания не обращает. Я некрасив, неинтересен, ничего во мне нет романического, и если она выйдет за меня, то только по расчету… за деньги!..
Юля. Некрасив… Ты о себе не можешь понимать.
Желтухин. Ну да, точно я слепой! Борода растет отсюда, из шеи, не так, как у людей… Усы какие-то, черт их знает… нос…
Юля. Что это ты за щеку держишься?
Желтухин. Опять болит под глазом.
Юля. Да и напухло немножко. Дай я поцелую, оно и пройдет.
Желтухин. Глупо!
Орловский. Манюня, когда же мы есть будем? Уж третий час!
Юля. Крестненький, да ведь еще Серебряковы не приехали!
Орловский. До каких же пор их ждать? Я, лапочка, есть хочу. Вот и Егор Петрович хочет.
Желтухин
Войницкий. Когда я уезжал из дому, Елена Андреевна одевалась.
Желтухин. Значит, наверное будут?
Войницкий. Наверное ничего нельзя сказать. Вдруг у нашего генерала подагра или каприз какой — вот и останутся.
Желтухин. В таком случае давайте есть. Что же ждать?
Желтухин. Пожалуйте закусить. Милости просим.
Юля. Крестненький, выпьете водки?
Орловский. Самую малость. Вот так… Достаточно.
Дядин
Юля. Неприятностей много, Илья Ильич! Вчера, например, Назарка не загнал индюшат в сарайчик, ночевали они в саду на росе, а сегодня пять индюшат издохло.
Дядин. Это нельзя. Индюшка птица нежная.
Войницкий
Дядин. С особенным удовольствием. Прекрасная ветчина. Одно из волшебств тысяча и одной ночи.
Желтухин
Орловский. Рассказывайте же, Егор Петрович. Что у вас дома делается?
Войницкий. Ничего не делается.
Орловский. Что нового?
Войницкий. Ничего. Все старо. Что было в прошлом году, то и теперь. Я, по обыкновению, много говорю и мало делаю. Моя старая галка maman все еще лепечет про женскую эмансипацию; одним глазом смотрит в могилу, а другим ищет в своих умных книжках зарю новой жизни.
Орловский. А Саша?
Войницкий. А профессора, к сожалению, еще не съела моль. По-прежнему от утра до глубокой ночи сидит у себя в кабинете и пишет. «Напрягши ум, наморщивши чело, всё оды пишем, пишем, и ни себе, ни им похвал нигде не слышим». Бедная бумага! Сонечка по-прежнему читает умные книжки и пишет очень умный дневник.
Орловский. Милая ты моя, душа моя…
Войницкий. При моей наблюдательности мне бы роман писать. Сюжет так и просится на бумагу. Отставной профессор, старый сухарь, ученая вобла… Подагра, ревматизм, мигрень, печёнка и всякие штуки… Ревнив, как Отелло. Живет поневоле в именье своей первой жены, потому что жить в городе ему не по карману. Вечно жалуется на свои несчастья, хотя в то же время сам необыкновенно счастлив.
Орловский. Ну вот!
Войницкий. Конечно! Вы только подумайте, какое счастье! Не будем говорить о том, что сын простого дьячка, бурсак, добился ученых степеней и кафедры, что он его превосходительство, зять сенатора и прочее. Все это неважно. Но вы возьмите вот что. Человек ровно двадцать пять лет читает и пишет об искусстве, ровно ничего не понимая в искусстве. Ровно двадцать пять лет он жует чужие мысли о реализме, тенденции и всяком другом вздоре; двадцать пять лет читает и пишет о том, что умным давно уже известно, а для глупых неинтересно, значит, ровно двадцать пять лет переливает из пустого в порожнее. И в то же время какой успех! Какая известность! За что? Почему? По какому праву?
Орловский