Еще не успели мы оторваться от тосканского мужичонки, любующегося фосфорной пляской светляков, еще в глазах импрессионистическая рябь от колесницы Ильи, растекающейся в облачко, — как уже процитирован костер Этеокла, уже названа Пенелопа, уже проморгали Троянского коня, уже Демосфен одолжил Одиссею свое республиканское красноречие и снаряжается корабль старости.
Старость в понимании Данта — прежде всего кругозорность, высшая объемность, кругосветность. В Одиссеевой песне земля уже кругла.
Эта песня — о составе человеческой крови, содержащей в себе океанскую соль. Начало путешествия заложено в системе кровеносных сосудов. Кровь планетарна, полярна, солона.
Всеми извилинами своего мозга дантовский Одиссей презирает склероз, подобно тому как Фаринато презирает ад: «Неужели мы рождены для скотского благополучия и остающуюся нам «горсточку вечерних чувств» —
— не посвятим дерзанию — выйти на запад, за Геркулесовы вехи, туда, где мир продолжается без людей?»
Обмен веществ самой планеты осуществляется в крови — и Атлантика всасывает Одиссея, проглатывает его деревянный корабль — il legno.
Немыслимо читать песни Данта, не оборачивая их к современности. Они для этого созданы, они — снаряды для уловления будущего. Они требуют комментария в futurum.
Время для Данта есть содержание истории, понимаемой как единый синхронистический акт, и обратно: содержание есть совместное держание времени — сотоварищами, соискателями, сооткрывателями его. Дант — антимодернист. Его современность неистощима, неисчислима, неиссякаема.
Вот почему Одиссеева речь, выпуклая, как чечевица зажигательного стекла, обратима и к войне греков с персами, и к открытию Америки Колумбом, и к дерзким опытам Парацельса, и к всемирной империи Карла V.
Двадцать шестая песня прекрасно вводит нас в анатомию дантовского глаза, столь естественно приспособленного лишь для вскрытия самой структуры будущего времени. У Данта была зрительная аккомодация хищных птиц, не приспособленная к ориентации на малом радиусе, — слишком большой охотничий участок. К нему самому применимы слова Гвидо Кавальканте:
То есть: мы — грешные души — способны видеть и различать только отдаленное будущее. И в этом своем качестве мы уподобляемся тому, кто борется с сумерками и, различая дальние предметы, не разбирает того, что вблизи.
Дант любит хореографию стиха и много над ней потрудился. В ритмике терцин двадцать шестой песни сильно выражено плясовое начало. Здесь поражает высшая беззаботность ритма. Стопы укладываются в движение вальса:
Нам — иностранцам — трудно проникнуть в последнюю тайну чужеродного стиха. Не нам судить, не за нами последнее слово, но мне представляется, что здесь именно та пленительная уступчивость итальянской речи, которую может до конца понять только слух прирожденного итальянца. Здесь я цитирую Марину Цветаеву, которая обмолвилась: «уступчивостью речи русской»...
Если следить внимательно за движениями рта у толкового чтеца, то покажется, будто он дает урок глухонемым, то есть работает с таким расчетом, чтобы быть понятым без звука, артикулируя каждую гласную с педагогической наглядностью. И вот, достаточно посмотреть, как звучит двадцать шестая песнь, чтоб ее услышать! Я бы сказал, что в этой песне беспокойные, дергающиеся гласные.
Вальс — по преимуществу волновой танец. Даже отдаленное его подобие было бы невозможно в культуре эллинской, египетской, но мыслимо в китайской и вполне законно в новой европейской. В основе вальса чисто европейское пристрастие к повторяющимся колебательным движениям, то самое прислушиванье к волне, которое пронизывает всю нашу теорию звука и света, всё наше учение о материи, всю нашу поэзию и всю нашу музыку.
Поэзия, завидуй кристаллографии, кусай ногти в гневе и бессилии: ведь признано же, что математические комбинации, необходимые для кристаллообразования, невыводимы из пространства трех измерений. Тебе же отказывают в элементарном уважении, которым пользуется любой кусок горного хрусталя.
Дант и его современники не знали геологического времени. Им были неведомы палеонтологические часы — часы каменного угля, часы инфузорийного известняка — часы зернистые, крупичатые, слойчатые. Они кружились в календаре, делили сутки на квадранты. Однако средневековье не помещалось в системе Птоломея — оно прикрывалось ею.
К библейской генетике прибавили физику Аристотеля. Эти две плохо соединимые вещи не хотели сращиваться.