Его порывы к краскам скорее могут быть названы текстильными порывами, нежели алфавитными. Краска для него распахивается только в ткани. Текстиль у Данта — высшее напряжение материальной природы, как субстанции, определяемой окрашенностью. А ткачество — занятие наиболее близкое к качественности, к качеству.
До чего у него развито концертное чувство, виртуозность! В восемнадцатой песне «Paradiso» Карл Великий, Роланд, Годфред и Роберто Гвискардо, фосфоресцирующие в алмазном кресте, не могут удержаться, чтобы не ответить Беатриче, перечисляющей их имена, световыми сигналами: они раскланиваются, они бисируют...
А душа доброго флорентийского старосты — Дантова прадеда — Гвидо Каччагвидо — напрашивается на комплимент со стороны тут же присутствующего правнука: — Мой прадед, — говорит Дант, — дал мне понять, что он далеко не последний артист в сонме прочих вокальных исполнителей.
Теперь я попробую описать один из бесчисленных дирижерских полетов Дантовой палочки. Мы возьмем этот полет вкрапленным в реальную оправу драгоценного и мгновенного труда. Начнем с письма. Перо рисует каллиграфические буквы, выводит имена собственные и нарицательные. Перо — кусочек птичьей плоти. Дант, никогда не забывающий происхождения вещей, конечно, об этом помнит. Техника письма с его нажимами и закруглениями перерастает в фигурный полет птичьих стай:
Подобно тому как буквы под рукой у писца, повинующегося диктору и стоящего вне литературы как готового продукта, идут на приманку смысла, как на сладостный корм, так же точно и птицы, намагниченные зеленой травой, — то врозь, то вместе клюют что попало, то разворачиваясь в окружность, то вытягиваясь в линию.
Письмо и речь несоизмеримы. Буквы соответствуют интервалам. Старая итальянская грамматика, так же как и наша русская, всё та же волнующаяся птичья стая, всё та же извечная тосканская «schiera», то есть флорентийская толпа, меняющая законы, как перчатки, и забывающая к вечеру изданные сегодня утром для общего блага указы.
Нет синтаксиса — есть намагниченный порыв, тоска по корабельной корме, тоска по червячному корму, тоска по неизданному закону, тоска по Флоренции.
Вернемся еще раз к вопросу о дантовском колорите.
Внутренность горного камня, запрятанное в нем алладиново пространство, фонарность, ламповость, люстровая подвесочность заложенных в нем рыбьих комнат — наилучший из ключей к уразумению «Комедии».
Минералогическая коллекция — прекраснейший органический комментарий к Данту.
Позволю себе маленькое автобиографическое признание: черноморские камушки, выбрасываемые приливом, оказали мне немалую помощь, когда созревала концепция этого разговора. Я откровенно советовался с халцедонами, сердоликами, кристаллическими гипсами, шпатами, кварцами и т. д. Тут я понял, что камень — как бы дневник погоды, как бы метеорологический сгусток. Камень — не что иное, как сама погода, выключенная из атмосферического и упрятанная в функциональное пространство.
Для того, чтобы это понять, надо себе представить, что все геологические изменения и самые сдвиги вполне разложимы на элементы погоды. В этом смысле метеорология первичнее минералогии, объемлет ее, омывает, одревливает и осмысливает.
Прелестные страницы, посвященные Новалисом горняцкому, штейгерскому делу, конкретизируют взаимосвязь камня и культуры, выращивая культуру, как породу, высвечивают ее из камня-погоды.
Камень — импрессионистический дневник погоды, накопленный миллионами лихолетий; но он не только прошлое, он и будущее, в нем есть периодичность. Он алладинова лампа, проницающая геологический сумрак будущих времен.
Соединив несоединимое, Дант изменил структуру времени, а может быть, и наоборот — вынужден был пойти на глоссолалию фактов, на синхронизм разорванных веками событий, имен и преданий — именно потому, что слышал обертона времени.
Избранный им метод анахронистичен — и Гомер, выступающий со шпагой, волочащейся на боку, в сообществе Виргилия, Горация и Лукиана из тусклой тени орфеевых хоров, где они вчетвером коротают бесслезную вечность в литературной беседе, — наилучший его выразитель.
Показателями стояния времени у Данта являются не только круглые астрономические тела, но решительно все вещи и характеры. Всё машинальное ему чуждо. К каузальной причинности он брезглив: такие пророчества годятся свиньям на подстилку —