Р. Люксембург в статье «Душа русской литературы» (1918) писала, что «Гончаров возвысился в своем „Обломове” до такого изображения пассивности человека, которое заслуживает места в галерее великих литературных образов всеобщего значения».2
Г. Гессе в свою сокровищницу мировых шедевров из произведений русских писателей включил «Мертвые души» Гоголя, роман «Отцы и дети» Тургенева, романы Достоевского и Толстого и «Обломова» Гончарова (эссе «Библиотека всемирной литературы», 1929).3
Т. Манн в «Размышлениях аполитичного» (1915-1918), раздумывая над национальными особенностями русской и немецкой литератур, их историческими и психологическими различиями, писал: «Но оставим в покое российское государство, общество, политику. Обратимся к литературе,
418
содержащей в некотором роде убийственную критику русского человека, обратимся к „Обломову” Гончарова! И в самом деле, какая прискорбная и безнадежная фигура! Какая неуклюжесть, инертность, рыхлость и дряблость, какое безволие к жизни, какая безалаберная меланхолия: несчастная Россия, таков твой сын! И все же… можно ли Илью Обломова, это распухшее отрицание человека во плоти, не любить? ‹…› Несчастная Россия? Счастливая, счастливая Россия, если она при всем убожестве и безысходности сознает себя настолько прекрасной и достойной любви, что, понужденная совестью своей литературы к созданию сатирического автопортрета, ставит на ноги, например, Обломова, или, скорее, укладывает его на кушетку! Что касается Германии, то сатирическая самокритика, каковую она передоверяет своему литератору, не оставляет сомнения в том, что она чувствует себя скверной страной и страной скверных: это есть выражение ее „духа”…».1
Эти суждения Т. Манна только на первый, поверхностный взгляд кажутся неожиданными и парадоксальными. Бесспорно, они тесно связаны с его мыслями о русском «комизме» (в сравнении с европейским): «Нет на свете комизма, который был бы так мил и доставлял столько счастья, как этот русский комизм с его правдивостью и теплотой, с его фантастичностью и его покоряющей сердце потешностью – ни английский, ни немецкий, ни жанполевский юмор не идут с ним в сравнение, не говоря уже о Франции, которая – sec ‹суха – фр.›; и когда встречаешь что-либо подобное вне России, например у Гамсуна, то русское влияние тут очевидно».2 Сказанное о Гамсуне в эссе о «святой русской литературе» (1921),3 пожалуй, еще в большей степени справедливо по
419
отношению к самому Т. Манну, и, в частности, к «славяно-евразийским» мотивам романа «Волшебная гора» (1924), главный герой которого в некотором роде соотносится с Обломовым.
Т. Манн, который сам обращал внимание на это обстоятельство («Введение к „Волшебной горе”. Доклад для студентов Принстонского университета», 1939), прерывает работу над романом, перейдя в годы войны к злободневной публицистике – «Размышлениям аполитичного», и затем, после длительного перерыва, так сказать, высказавшись и «очистившись», завершив «кропотливый, стоивший мне огромных усилий труд, плод самопознания и вживания в европейские противоречия и спорные проблемы, книгу, ставшую для меня непомерно затянувшимся, поглотившим целые годы периодом подготовки к моему следующему художественному произведению, которое потому только и смогло стать произведением искусства, то есть игрой, пусть очень серьезной, но все же игрой, что предшествовавшая ему аналитико-полемическая работа разгрузила его от излишне трудного идейного материала»,1 возвращается к своему любимому детищу, к «европейскому» (в отличие от «немецкого») роману.2 Понятно, что в «европейский» роман с некоторым скифско-монгольским завораживающим акцентом (мадам Шоша) вошло и «русское», литературное – Достоевский, Толстой, Гончаров.
О гончаровских аллюзиях в «Волшебной горе» дает представление большое эссе Т. Манна «Путешествие по морю с Дон Кихотом» (1934). Там он вспоминает Гончарова
420
и его книгу «Фрегат „Паллада”», с которой, видимо, был знаком по переводу А. Лютера: «Я вырос на берегу Балтийского моря, провинциального внутреннего моего водоема; в крови у меня традиции старинного города средней величины, умеренная цивилизация, которой свойственна нервозная сила воображения, знающая благоговейный ужас перед стихией, но и иронически ее не приемлющая. Во время шторма в открытом море капитан корабля, на котором плыл Иван Александрович Гончаров, пришел к нему в каюту: он – писатель, он должен посмотреть это грандиозное зрелище. Автор „Обломова” поднялся на палубу, огляделся кругом, сказал: „Безобразие, беспорядок!” – и снова спустился к себе».1