- Не легче, но я спросил вас так... между прочим. Васильев закрыл глаза и, словно обиженный, повернул свое лицо к спинке дивана. - Не понимаю я этого любопытства! - проворчал он. - Недостает еще, чтобы вы стали допрашивать, какие причины побудили меня к самоубийству! Не прошло и минуты, как он опять повернулся ко мне, открыл глаза и заговорил плачущим голосом: - Вы извините меня за этот тон, но, согласитесь, я прав! Спрашивать у арестанта, за что он сидит в тюрьме, а у самоубийцы, зачем он стрелялся, невеликодушно и... неделикатно. Удовлетворять праздное любопытство на чужих нервах! - Напрасно вы волнуетесь... Я и не думал спрашивать вас о причинах. - Так спросили бы... Это в привычке людей. А к чему спрашивать? Скажу я вам, а вы или не поймете, или не поверите... Я и сам, признаться, не понимаю... Есть протокольно-газетные термины вроде "безнадежная любовь" и "безвыходная бедность", но причины неизвестны... Их не знаю ни я, ни вы, ни ваши редакции, в которых дерзают писать "из дневника самоубийцы". Один только бог понимает состояние души человека, отнимающего у себя жизнь, люди же не знают. - Всё это очень мило, - сказал я, - но вам не следует много говорить... Но мой самоубийца разошелся. Он подпер голову кулаком и продолжал тоном больного профессора: - Никогда не понять человеку психологических тонкостей самоубийства! Где причины? Сегодня причина заставляет хвататься за револьвер, а завтра эта же самая причина кажется не стоящей яйца выеденного... Всё зависит, вероятно, от индивидуализации субъекта в данное время... Взять, например, меня. Полчаса тому назад я страстно желал смерти, теперь же, когда горит свеча и возле меня сидите вы, я и не думаю о смертном часе. Объясните-ка вы эту перемену! Стал ли я богаче, или воскресла моя жена? Повлиял ли на меня этот свет, или присутствие постороннего человека? - Свет, действительно, влияет... - пробормотал я, чтобы сказать что-нибудь. - Влияние света на организм...
{05016}
- Влияние света... Допустим! Но ведь стреляются и при свечах! И мало чести героям ваших романов, если такой пустяк, как свечка, так резко изменяет ход драмы! Вся эта галиматья, может быть, и объяснима, но не нами. Чего не понимаешь, того и спрашивать и объяснять нечего... - Простите, - сказал я, - но... судя по выражению вашего лица, мне кажется, что в данную минуту вы... рисуетесь. - Да? - спохватился Васильев. - Очень может быть! Я по природе ужасно суетен и фатоват. Ну, вот объясните, если вы верите своей физиономике! Полчаса тому назад стрелялся, а сейчас рисуюсь... Объясните-ка! Последние слова Васильев проговорил слабым, потухающим голосом. Он утомился и умолк. Наступило молчание. Я стал рассматривать его лицо. Оно было бледно, как у мертвеца. Жизнь в нем, казалось, погасла, и только следы страданий, которые пережил "суетный и фатоватый" человек, говорили, что оно еще живо. Жутко было глядеть на это лицо, но каково же было самому Васильеву, у которого хватало еще сил философствовать и, если я не ошибался, рисоваться! - Вы здесь? - спросил он, вдруг приподнимаясь на локте. - Боже мой! Нужно только прислушаться! Я стал слушать. За темным окном, ни на минуту не умолкая, сердито стучал дождь. Жалобно и тоскливо гудел ветер. - "И паче снега убелюся, и слуху моему даси радость и веселие", - читала в зале возвратившаяся Милютиха ленивым, утомленным голосом, не повышая и не понижая однообразной, скучной ноты. - Не правда ли, это весело? - прошептал Васильев, повернув ко мне свое испуганное лицо. - Боже мой, чего только не приходится видеть и слышать человеку! Переложить бы этот хаос на музыку! "Не знающих привел бы он в смятение, - как говорит Гамлет, - исторг бы силу из очей и слуха". Как бы я понял тогда эту музыку! Как бы прочувствовал! Который час? - Без пяти три. - Далеко еще до утра. А утром похороны. Красивая перспектива! Идешь за гробом по грязи, под дождем. Идешь и не видишь ничего, кроме облачного неба да дрянных пейзажей. Грязные факельщики, кабаки,
{05017}