– Я говорю: чей малый? – переспросил я и оглянулся на Прокофия.
Лицо Прокофия сморщилось, скулы задрожали.
– Мой это, – проговорил он и, отвернувшись от меня и закрывая лицо рукою, захлюпал, как ребенок.
И только теперь, после этих двух слов Прокофия: «мой это», я не одним рассудком, но всем существом своим почувствовал весь ужас того, что происходило передо мною в это памятное мне туманное утро. Всё то разрозненное, непонятное, странное, что я видел, – все вдруг получило для меня простое, ясное и ужасное значение. Мне стало мучительно стыдно за то, что я смотрел на это, как на интересное зрелище. Я остановился и с сознанием совершенного дурного поступка вернулся домой.
И подумать, что всё это совершается теперь над тысячами, десятками тысяч людей по всей России и совершалось и будет долго еще совершаться над этим кротким, мудрым, святым и так жестоко и коварно обманутым русским народом.
Лев Толстой.
8-го ноября 1909 г.
Ясная Поляна.
ПЛАНЫ И ВАРИАНТЫ
ПЕСНИ НА ДЕРЕВНЕ
* № 1 (рук. № 1).
Было осеннее, пасмурное, туманное, безветренное утро. С деревни была слышна разлихая песня многих голосов под бойкую игру гармонии. Голоса и гармония были слышны точно рядом, но за туманом никого не было видно. Был будний день, и потому песни поутру сначала удивили меня.
Да это, верно, рекрутов провожают, – вспомнил я бывший на днях разговор о том, что пятеро назначено из нашей деревни,
Когда я подошел к проводам, парни заходили уже во второй двор. По обычаю заходили для угощения вином ко всем тем, от кого шли парни в солдаты. С песнями парни прошли от 2-го двора до 3-го. Песни все были веселые, и, хотя лица большинства женщин были печальные, не было никаких выражений горя. Но как только подошли к 4-му двору, в котором должно было быть угощение, и остановились, так началось вытье и голошение женщин. Трудно было разобрать, что они причитали. Слышны были только отдельные слова: на кого, родимый, оставляешь… Смертушка не берет… Отца-матери… Покидаешь родиму сторонушку… И после каждого стиха голосящая заливалась странными и страшными звуками, втягивая в себя воздух, и потом закатывалась истерическим хохотом, и потом опять, несмотря на уговоры других женщин, опять начинала голосить. – Да будет, Матрена. Я чай, уморилась – говорили ей. И одна кончала, начинала другая. Парни вошли в избу, я остался на улице, разговаривая со знакомым, бывшим моим школьником, крестьянином. Сын его был один из пятерых, тот самый коренастый парень, который шел женатым. Крестьянин этот был зажиточный. У него оставалось еще два сына подавальщика. Кроме того, шедший в солдаты женился в городе на горничной, и отец не надеялся уже на него – отрезанный ломоть – какая уже от него работа. Только бы сам себя кормил. Жалко-то жалко. А что же поделаешь.