Он повернулся и подошел к той хижине, которая стоит направо от дороги, если идти от города. Дверь большой комнаты, когда-то бывшей кухней, была открыта в сени, которые были не больше чемодана. В комнате находились только нары, сломанный стул, мольберт и двое мужчин. Один из них стоял перед мольбертом, одетый только в рубашку и брюки, которые поддерживались пояском. Он был похож на подмастерья, но был художником, так как писал эскиз к алтарной картине. Другой был молодой человек с тонкими чертами и в действительно изящном, в сравнении с комнатой, костюме. Он снял сюртук, завернул рубашку и служил теперь художнику натурщиком. Его красивое, благородное лицо носило следы бурно проведенной ночи, и время от времени он поникал головой; но этим он навлекал на себя упреки художника, который, казалось, взял его под свое покровительство. Фальк, входя в сени, как раз услыхал заключительные аккорды такого выговора.
— Как ты можешь быть такой свиньей, чтобы ходить пьянствовать с этим гулякой Селленом. Теперь ты тут теряешь утро, вместо того, чтобы быть в торговой школе! Правое плечо несколько выше! Так! Ужели же ты прокутил всю квартирную плату, так что не осмеливаешься идти домой? У тебя ничего больше нет? Ни следа больше?
— О, кое-что у меня еще есть, но этого ненадолго хватит.
Молодой человек достал бумажку из своего кармана и развернул ее, при чём показались две кроны.
— Дай сюда, я спрячу их, — сказал художник и отечески взял их себе.
Фальк, тщетно старавшийся дать себя заметить, счел за лучшее уйти так же незаметно, как пришел. Он опять прошел мимо двух философов и завернул налево. Он недалеко прошел, когда заметил молодого человека, поставившего мольберт перед маленьким, поросшим ветлами обрывом, там, где тотчас же начинался лес. Это была тонкая, стройная, изящная фигура с острым, темным лицом; всё его существо было исполнено сверкающей жизни, когда он стоял перед красивой картиной и работал. Он снял шляпу и сюртук и, казалось, чувствовал себя прекрасно и был в отличном настроении. То он свистел, то напевал что-то, то разговаривал сам с собою.
Когда Фальк подошел так близко, что он увидел его профиль, он обернулся:
— Селлен! Здорово, старый приятель!
— Фальк? Старые знакомые в лесу! Что это значит, Бога ради? Разве ты в это время дня не бываешь в своем бюро?
— Нет! А ты разве живешь здесь?
— Да, я первого апреля переселился сюда с несколькими знакомыми; жить в городе стало слишком дорого, да и хозяева так несносны!
Лукавая улыбка заиграла в одном углу рта, и карие глаза заблестели.
— Так, — заговорил опять Фальк, — тогда ты, может быть, знаешь тех, что сидели там у парников и что-то изучали?
— Конечно. Длинный — сверхштатный в аукционном присутствии на 80 крон в год, а короткий — Ола Монтанус, должен был бы в сущности сидеть дома и быть скульптором. Но с тех пор, как он с Игбергом добрел до философии, он перестал работать и теперь он быстро идет назад. Он уверяет, что скульптура есть нечто чувственное!
— Но чем же он существует?
— В сущности, ничем! Иногда он позирует практичному Лунделю, и тот дает ему за это кусок хлеба с колбасой; а потом зимой он может валяться у него на полу, ибо это «все же несколько греет», говорит Лундель, так как дрова дороги; а здесь было очень холодно в апреле.
— Как может он позировать, ведь он выглядит как Квазимодо?
— На снятии с креста он изображает того разбойника, кости которого уже сломаны; если он свешивается через спинку стула, то это выходит очен хорошо. Иногда ему приходится обращаться спиной к художнику, тогда он второй разбойник.
— Почему же он сам ничего не делает? Разве у него нет таланта?
— Олэ Монтанус, дорогой мой, гений, но он не хочет работать; он философ и стал бы великим человеком, если бы он только мог учиться. Поистине, замечательно слушать, когда он толкует с Игбергом; конечно, Игберг больше читал, но у Монтануса такая голова, что он порой его ставит в тупик; тогда Игберг уходит и продолжает читать; но никогда не дает Монтанусу своей книги.
— Так, значит, вам нравится философия Игберга? — спросил Фальк.
— О, да, она так тонка, так тонка! Ведь ты любишь Фихте? О, что это за человек!
— А кто это там, двое в хижине? — прервал его Фальк, не любивший Фихте.
— А, так ты их тоже видел? Один из них практичный Лундель, жанровый или церковный живописец, другой — мой друг Ренгьельм.
— Ренгьельм?
— Да, очень славный малый.
— И он позировал.
— Неужели? Ах, этот Лундель! Он умеет использовать людей! Удивительно практичный малый. Но пойдем, зайдем подразним его; это здесь самое забавное; тогда ты, может, услышишь и Монтануса, а это действительно интересно.
Менее привлекаемый возможностью слушать Монтануса, чем желанием получить стакан воды, Фальк пошел за Селленом, помогая ему нести мольберт и ящик.
В хижине сцена переменилась теперь в том отношении, что натурщик сидел теперь на сломанном стуле и что Монтанус и Игберг расположились на лежанке. Лундель стоял перед мольбертом и что-то накуривал своим бедным товарищам на хрипящей деревянной трубке; те же радовались одному присутствию трубки.