Казаки, запыхавшись, растаскивали убитых и снимали с них оружие. Каждый из этих рыжих чеченцев был человек, у каждого было свое особенное выражение. Лукашку понесли к арбе. Он всё бранился по-русски и по-татарски.
– Врешь, руками задушу! От моих рук не уйдешь!
Оленин уехал домой. Вечером ему сказали, что Лукашка при смерти, но что татарин из-за реки взялся лечить его травами.
Тела стаскали к станичному правлению. Бабы и мальчишки торопились смотреть на них.
Оленин вернулся сумерками и долго не мог опомниться от всего, чтò видел; но к ночи опять нахлынули на него вчерашние воспоминания; он выглянул в окно; Марьяна ходила из дома в клеть, убираясь по хозяйству. Мать ушла на виноград. Отец был в правлении. Оленин не дождался, пока она совсем убралась, и пошел к ней. Она была в хате и стояла спиной к нему. Оленин думал, что она стыдится.
– Марьяна! – сказал он: – а Марьяна! Можно войти к тебе?
Вдруг она обернулась. На глазах ее были чуть заметные слезы. На лице была красивая печаль. Она посмотрела молча и величаво.
Оленин повторил:
– Марьяна! я пришел…
– Оставь, – сказала она. Лицо ее не изменилось, но слезы полились у ней из глаз.
– О чем ты? Чтò ты?
– Чтò? – повторила она грубым и жестким голосом. – Казаков перебили, вот чтò.
– Лукашку? – сказал Оленин.
– Уйди, чего тебе надо!
– Марьяна! – сказал Оленин, подходя к ней.
– Никогда ничего тебе от меня не будет.
– Марьяна, не говори, – умолял Оленин.
– Уйди, постылый! – крикнула девка, топнула ногой и угрожающе подвинулась к нему. И такое отвращение, презрение и злоба выразились на лице ее, что Оленин вдруг понял, что ему нечего надеяться, чтò он прежде думал о неприступности этой женщины – была несомненная правда.
Оленин ничего не сказал ей и выбежал из хаты.
XLII.
Вернувшись домой, он часа два неподвижно лежал на постели, потом отправился к ротному командиру и отпросился в штаб. Не простившись ни с кем и через Ванюшку расплатившись с хозяевами, он собрался ехать в крепость, где стоял полк. Один дядя Ерошка провожал его. Они выпили, еще выпили, и еще выпили. Так же как во время его проводов из Москвы, ямская тройка стояла у подъезда. Но Оленин уже не считался, как тогда, сам с собою и не говорил себе, что все, чтò он думал и делал здесь, было
– Ну, прощай, отец мой, – говорил дядя Ерошка. – Пойдешь в поход, будь умней, меня, старика, послушай. Когда придется быть в набеге или где (ведь я старый волк, всего видел), да коли стреляют, ты в кучу не ходи, где народу много. А то всё, как ваш брат оробеет, так к народу и жмется: думает, веселей в народе. А тут хуже всего: по народу-то и целят. Я всё, бывало, от народа подальше, один и хожу: вот ни разу меня и не ранили. А чего не видал на своем веку?
– А в спине-то у тебя пуля сидит, – сказал Ванюша, убиравшийся в комнате.
– Это казаки баловались, – отвечал Ерошка.
– Как казаки? – спросил Оленин.
– Да так! Пили. Ванька Ситкин, казак был, разгулялся, да как бацнет, прямо мне в это место из пистолета и угодил.
– Что ж, больно было? – спросил Оленин. – Ванюша, скоро ли? – прибавил он.
– Эх! Куда спешишь! Дай расскажу… Да как треснул он меня, пуля кость-то не пробила, тут и осталась. Я и говорю: ты ведь меня убил, братец мой. А? Чтò ты со мной сделал? Я с тобой так не расстанусь. Ты мне ведро поставишь.
– Что ж, больно было? – опять спросил Оленин, почти не слушая рассказа.
– Дай докажу. Ведро поставил. Выпили. А кровь всё льет. Всю избу прилил кровью-то. Дедука Бурлак и говорит: «Ведь малый-то издохнет. Давай еще штоф сладкой, а то мы тебя засудим». Притащили еще. Дули, дули…
– Да что ж, больно ли было тебе? – опять спросил Оленин.
– Какое больно! Не перебивай, не люблю. Дай докажу. Дули, дули, гуляли до утра, так и заснул на печи, пьяный. Утром проснулся, не разогнешься никак.
– Очень больно было? – повторил Оленин, полагая, что теперь он добился наконец ответа на свой вопрос.
– Разве я тебе говорю, что больно. Не больно, а разогнуться нельзя, ходить не давало.
– Ну и зажило? – сказал Оленин, даже не смеясь: так ему было тяжело на сердце.
– Зажило, да пулька всё тут. Вот пощупай. – И он, заворотив рубаху, показал свою здоровенную спину, на которой около кости каталась пулька.
– Вишь ты, так и катается, – говорил он, видимо утешаясь этою пулькой, как игрушкой. – Вот к заду перекатилась.
– Что, будет ли жив Лукашка? – спросил Оленин.
– А Бог его знает! Дохтура нет. Поехали.
– Откуда же привезут, из Грозной? – спросил Оленин.
– Не, отец мой, ваших-то русских я бы давно перевешал, кабы царь был. Только резать и умеют. Так-то нашего казака Баклашева не-человеком сделали, ногу отрезали. Стало, дураки. На чтò теперь Баклашев годится? Нет, отец мой, в горах дохтура есть настоящие. Так-то Гирчика,