Читаем Полное собрание сочинений в 10 томах. Том 1. Стихотворения. Поэмы (1902–1910) полностью

В рецензии на ПК Брюсов приводил ст. 12 как «обычную заповедь декадентства» (Среди стихов. С. 165). «Конквистадор в панцире железном» и «звезда долин, лилея голубая» — характерная антитеза вступительного стихотворения, — писал Ю. Верховский, подчеркивавший программный характер «Сонета». — Красочный образ, но скорее скрывающий, чем обнаруживающий то душевно-человеческое, что ищет сказаться точнее и глубже — едва ли не отрицание самой возможности проникнуть в это душевное человека» (Верховский. С. 94–95. Курсив автора. — Ред.). «Общий смысл его поэзии ясен и отчетлив, — писал Ю. Айхенвальд. — Романтик, борющийся за «голубую лилею», Гумилев не привержен к дому «с голубыми ставнями» <...> Его не изнежила, не усыпила Капуя милой домашности; зоркие взоры его устремлены поверх обыденных мелочей <...> Свои дальние путешествия он совершает не поверхностно, он не скользит по землям как дилетант и турист. Нет, Гумилев оправдывает себя особой философией движения <...>, которое одно преображает косные твари мироздания и всему сообщает живую жизнь <...>. Вообще, Гумилев — поэт подвига, художник храбрости, певец бесстрашия» (Айхенвальд Ю. Поэты и поэтессы. М., 1922. С. 30, 37). В конце 1920-х годов трактовка «Сонета» обрела вульгарно-социологическую направленность. Один из руководителей ЛАППа В. Саянов писал: «Кто-то из критиков выдумал вздорное утверждение о том, что экзотика Гумилева — уход от реальной жизни. Наоборот, именно экзотика Гумилева подтверждает мое мнение о том, что Гумилев был подлинным поэтом подымающейся буржуазии, если организационно с буржуазной общественностью не связанным, то психологически отражающим ее тенденции. Еще более экзотики, чем у Гумилева, было у Бальмонта, но “путь конквистадоров” пройден был только Гумилевым <цит. ст. 1–8>» (Саянов В. Очерки истории русской поэзии XX века. Л., 1929. С. 76). Образ конквистадора сливался в этой критике с личностью поэта: «Как подлинному конквистадору, ему было безразлично, под каким знаменем бороться. Его увлекал сам процесс борьбы, романтика войны, — более того, романтика проливающейся крови влекла к себе Гумилева <...>. “Конквистадор” наших дней — это выхолощенный, жутко-пустой и ничтожный юнец с фамилией Конради — убийца Воровского — или Каверда — убийца Войкова» (Ермилов В. Поэзия войны (К вопросу о месте Гумилева в современности) // Ермилов В. За живого человека в литературе. М., 1928. С. 171, 177). В статье Г. Лелевича подобная точка зрения обретала статус официальной формулировки: «В своей первой книге <...> Г<умилев> выступал как ученик символистов. Но уже в раннем творчестве Г<умилева> имелись черты, отличающие его от символистов и намечающие его будущий самостоятельный путь. В этом характерна книга “Романтические цветы” (1908). Книга открывается “Сонетом”, сливающим символическую мечту добыть “лилею голубую” (хотя бы рукой мертвеца) с заявлением: “Как конквистадор в панцире железном, я вышел в путь и весело иду”. Здесь сквозь символические узоры проступает облик подлинного Г<умилева>» (Большая советская энциклопедия. Т. 19. М., 1930. Стб. 806–807). Как это видно из текста, Г. Лелевич не различал РЦ 1908 и РЦ 1918. «Романтизм Гумилева вырастает на почве расхождения конквистадорских, воинственных устремлений с реальным будничным окружением, в котором “не дано расковать последнее звено”. В российской действительности 1906–1910 гг. поэт не находит реальных персонажей, реальных ситуаций и сюжетов, в которых могут быть воплощены его воинственные идеи» (Волков А. Акмеизм и империалистическая война // Знамя. 1933. № 7. С. 166). А. Волков утверждал, что «вряд ли можно найти другого русского поэта, который с откровенным цинизмом отразил бы идеи империалистической экспансии накануне... первой мировой войны» (Волков А. Русская литература XX века. Дооктябрьский период. М., 1966. С. 413). Подобная точка зрения на творчество поэта (но с обратным знаком) сохранялась и в «русском эарубежьи»: «Николай Гумилев вошел в историю русской литературы как знаменосец героической поэзии <цит. ст. 1–4>», — писал В. Завалишин (СС 1947 I. С. 5). В своих воспоминаниях о Гумилеве С. К. Маковский отстаивал другую точку зрения: «Гумилев — вовсе не конквистадор, дерзкий завоеватель Божьего мира, певец земной красоты... Этим героическим образом и до “Октября” заслонялся Гумилев — лирик, мечтатель, по сущности своей романтически-скорбный» (Николай Гумилев в воспоминаниях современников. С. 49). Этот спор продолжался и в 1980–1990-х гг., после «легализации» творчества поэта в СССР. «В известном роде программным Гумилев считал, по-видимому, ст-ние “Я конквистадор в панцире железном...”. В нем действительно было найдено нечто существенное и индивидуальное, что в гумилевской лирике навсегда затем осталось: находкой была, как ни странно, маска, в данном случае маска конквистадора — надменного, неуязвимого и бесстрашного покорителя далеких пространств», — пишет А. И. Павловский (БП. С. 9. Курсив автора. — Ред.). С. И. Чупринин уточняет это положение, говоря о «карнавальной смене» в раннем гумилевском творчестве «то ли масок, то ли жребиев» (ОС 1989. С. 14). «Конквистадор — это как раз человек, открывающий такой новый, необычный романтический мир <цит. ст. 1–14>», — утверждает Н. Н. Скатов, полагая, что речь идет о «мире поэзии» (СП (Феникс). С. 7). «“Сонет” <...> с помощью ирреального образа выразил желание преодолеть ограниченность возможностей <цит. ст. 11–14>» (Изб (М). С. 15). Н. А. Богомолов резко выступает вообще против «рассуждений об экзотизме и рыцарственности, о преодолении оторванности от России, о том, как Гумилев из подражателя становится самостоятельным поэтом», напоминая, что «то, что лежит на поверхности, слишком часто оказывается обманчивым, нуждающимся в особом истолковании» (Соч I. С. 6). Л. И. Василевская считает главной в «масочной лирике» Гумилева маску конквистадора. «Близкими конквистадорской оказываются маски паладина, средневекового рыцаря (“Одержимый”, “Поединок”), борца с драконом (“В пути”). Встречаются маски игрока (“Крест”), жреца (“Царица”), охотника (“Товарищ”), укротителя (“Укротитель зверей”), оборванца (“Оборванец”) и некоторые другие» (Василевская Л. И. О приемах коммуникативной организации ранней лирики Н. Гумилева // Известия РАН, серия литературы и языка. 1993. № 1. С. 57). По мнению Ю. В. Зобнина, «на символическое прочтение гумилевского сонета наталкивает <...> обозначение цели странствий “конквистадора” — “звезда долин, лилея голубая” (в отличие от земных сокровищ) является достоянием сугубо духовным, к какому бы источнику генетически ни восходил этот образ — к библейской ли “Песни песней” или к “голубому цветку” иенских романтиков. В этом контексте осмысляется и “железный панцирь”, и непременно присущий “пути конквистадора” “туман”» (Зобнин Ю. В. Странник духа. Русский путь. С. 13). Как отметил О. Клинг, «образ “сада” <...> появился в контексте других устойчивых знаков символистской поэзии (“звезда”, “пропасти” и бездна) и сопровожден эпитетом “радостный”. Уместно, однако, назвать сад не образом, а символом, потому что слово “сад” утрачивает свое конкретное значение и приобретает значение иное, не совпадающее, отдалившееся от библейского сада Адама и Евы как символа гармонии, земного рая, но, тем не менее, несущее особую смысловую нагрузку» (Клинг О. Стилевое становление акмеизма: Н. Гумилев и символизм // Вопросы лит-ры. 1995. № 5. С. 112–113). «Сад Гумилева, как и Сад Брюсова — это не часть внешнего, объектированного мира, а часть “я” поэта, метафора, отражающая состояние души» (Там же. С. 113). «Точно так же, как в начале стиха меняется “я” на “как”, “сад” приобретает черты внешнего мира» (Там же. С. 114). По мнению Э. Д. Сампсона образ сада часто повторяется в стихах Гумилева в качестве эмблемы физической красоты и духовной гармонии, жизнерадостного и самоуверенного оптимизма и романтических поисков идеала. «Отметим также, — пишет Сампсон, — выдержанную в духе Новалиса образность последнего стиха, в котором совмещаются две излюбленные гумилевские метафоры идеальной любви — звезда и цветок, хотя последний бывает обычно не белым, а голубым» (Sampson E. D. Nicolai Gumilev. Boston: Twaine Publishers, 1979. P. 52; здесь же — перевод ст-ния на англ.). В общем контексте обсуждения ницшеанства Гумилева, Ш. Грэм пишет: «Во многих ранних стихотворениях лирическое “я” молодого поэта доведено чуть ли не до пародии на общепринятые восприятия мужских и женских ролей. “Я” Гумилева — деятельное, неспокойное (или неусидчивое — restless), агрессивное, всецело “мужское” <...> Если он подвластен какой-либо женщине, то это — Муза Дальних Странствий. Любовь между мужчиной и женщиной изображается как борьба, поражение или завоевание — хотя мужчина не всегда бывает завоевателем» (Graham S. Amor Fati: Akhmatova and Gumilev // The Speech of Unknown Eyes: Akhmatova’s Readers on her Poetry. Ed. W. Rosslyn. Nottingham, 1990. P. 250–251). Н. А. Оцупу принадлежат рассуждения о значении слова «конквистадор» у Гумилева: «...не полюбилось ли ему это слово, или, скорее, образ, в ту минуту, когда он увидел портрет Ж. М. де Эредиа, одного из самых близких ему поэтов юношества, в одежде конквистадора?» (Otzoupe N. A. N. S. Goumilev. Paris: Sorbonne, 1952. P. 25. Докторская диссертация. Опубл. в переводе Л. Аллена. С. 29).

Перейти на страницу:

Похожие книги

Уильям Шекспир — природа, как отражение чувств. Перевод и семантический анализ сонетов 71, 117, 12, 112, 33, 34, 35, 97, 73, 75 Уильяма Шекспира
Уильям Шекспир — природа, как отражение чувств. Перевод и семантический анализ сонетов 71, 117, 12, 112, 33, 34, 35, 97, 73, 75 Уильяма Шекспира

Несколько месяцев назад у меня возникла идея создания подборки сонетов и фрагментов пьес, где образная тематика могла бы затронуть тему природы во всех её проявлениях для отражения чувств и переживаний барда.  По мере перевода групп сонетов, а этот процесс  нелёгкий, требующий терпения мной была формирования подборка сонетов 71, 117, 12, 112, 33, 34, 35, 97, 73 и 75, которые подходили для намеченной тематики.  Когда в пьесе «Цимбелин король Британии» словами одного из главных героев Белариуса, автор в сердцах воскликнул: «How hard it is to hide the sparks of nature!», «Насколько тяжело скрывать искры природы!». Мы знаем, что пьеса «Цимбелин король Британии», была самой последней из написанных Шекспиром, когда известный драматург уже был на апогее признания литературным бомондом Лондона. Это было время, когда на театральных подмостках Лондона преобладали постановки пьес величайшего мастера драматургии, а величайшим искусством из всех существующих был театр.  Характерно, но в 2008 году Ламберто Тассинари опубликовал 378-ми страничную книгу «Шекспир? Это писательский псевдоним Джона Флорио» («Shakespeare? It is John Florio's pen name»), имеющей такое оригинальное название в титуле, — «Shakespeare? Е il nome d'arte di John Florio». В которой довольно-таки убедительно доказывал, что оба (сам Уильям Шекспир и Джон Флорио) могли тяготеть, согласно шекспировским симпатиям к итальянской обстановке (в пьесах), а также его хорошее знание Италии, которое превосходило то, что можно было сказать об исторически принятом сыне ремесленника-перчаточника Уильяме Шекспире из Стратфорда на Эйвоне. Впрочем, никто не упомянул об хорошем знании Италии Эдуардом де Вер, 17-м графом Оксфордом, когда он по поручению королевы отправился на 11-ть месяцев в Европу, большую часть времени путешествуя по Италии! Помимо этого, хорошо была известна многолетняя дружба связавшего Эдуарда де Вера с Джоном Флорио, котором оказывал ему посильную помощь в написании исторических пьес, как консультант.  

Автор Неизвестeн

Критика / Литературоведение / Поэзия / Зарубежная классика / Зарубежная поэзия