Свидетели показывают то самое, что говорил отказавшийся. Председатель выражает одобрение. Потом встает сидевший отдельно офицер, — это обвинитель. Он подходит к конторке, перекладывает с места на место лежащие на ней бумаги и начинает говорить, громко, связно излагая всё то, что сделал этот молодой человек, что все судьи знают и что сам молодой человек только что высказывал, не только не утаивая того, за что его обвиняли, но, напротив, усиливая повод обвинения. Обвинитель говорит о том, что подсудимый, как сам говорит, не принадлежит ни к какой секте, что родители его православные и что поэтому отказ его от военной службы имеет основанием своим только упорство. И что упорство это, как его, так и подобных ему заблуждающихся и непокорствующих людей, привело правительство к определению против таких людей строгих мер наказаний, таких, которые, по его мнению, и приложимы в настоящем случае. После этого что-то совсем не нужное говорит защитник. Потом все выходят, потом опять вводят подсудимого, и входит суд. Судьи присаживаются и тотчас же встают, и председатель, не глядя на подсудимого, ровным, спокойным голосом объявляет решение суда: подсудимый, тот человек, который три года страдал из-за того, чтобы не признавать себя солдатом, во-первых, лишается военного звания и каких-то прав состояния и преимуществ и присуждается к арестантским ротам на 4 года.
После этого конвойные отводят молодого человека, и все участвовавшие идут к своим обычным занятиям и увеселениям, как будто ничего не случилось особенного.
Только молодой человек, охотник до куренья, испытывает какое-то странное, тревожащее его чувство, которое он не может отогнать при неотвязчиво вспоминающихся ему благородных, сильных, неотразимых словах подсудимого, выраженных с таким волнением. На совещании судей молодой офицер этот хотел было не согласиться с решением старших, но замялся, проглотил слюну и согласился.
На вечере у полкового командира, где в промежутках между роберами собрались все у чайного стола, разговор зашел об отказавшемся солдате. Полковой командир определенно выразил свое мнение о том, что причина всего — необразованность: нахватаются всяких понятий, а не знают, что к чему, и выходят такие несообразности.
— Нет, я, дядя, не согласна с вами, — вступилась в разговор курсистка социал-демократка, племянница полкового командира. — Достойна уважения энергия, стойкость этого человека. Жалеть можно только о том, что сила его ложно направлена, — прибавила она, думая о том, как полезны были бы такие стойкие люди, если бы они стояли только не за отжившие религиозные фантазии, а за научные социалистические истины.
— Ну, да ты известная революционерка, — улыбаясь, сказал дядя.
— А мне кажется, — беспрестанно затягиваясь, заговорил молодой офицер, — что с точки зрения христианства ничего нельзя возражать ему.
— Уж не знаю с какой точки, — строго сказал старший генерал, — знаю только то, что солдату надо быть солдатом, а не проповедником.
— По-моему же, главное дело в том, — сказал, улыбаясь глазами, председатель суда, — что если мы хотим доиграть все шесть роберов, то надо не терять золотого времени.
— Кто не допил чай, я подам к карточному столу, — сказал гостеприимный хозяин, и один из игроков ловким, привычным движением веером раскинул карты. И игроки разместились.
В сенях тюрьмы, где конвойные с отказавшимся от службы арестантом дожидались распоряжения начальства, шел такой разговор:
— Як же батька не знае, — говорил один из конвойных, — хиба не було у книгах, як бы им.
— Стало быть, не понимают, — отвечал отказавшийся. — Если бы понимали, они бы то же самое говорили. Христос не убивать велел, а любить.
— Так-то так. Чудно и, главное, дело трудное.
— Ничего не трудно, я вот просидел и еще просижу, и на душе мне так хорошо, что дай бог всякому.
Подошел унтер-офицер нестроевой роты, уже не молодой человек. — Что, Семеныч, — обратился он с уважением к арестанту. — Приговорили?
— Приговорили.
Унтер-офицер мотнул головой. — Так-то так, да терпеть трудно.
— Стало быть, так надо, — отвечал, улыбаясь, арестант, видимо тронутый сочувствием.
— Так-то так. Господь терпел и нам велел, да трудно.
На эти слова быстрым молодецким шагом вошел в сени красавец поляк фельдфебель.
— Нечего разговоры разговаривать, марш в новую тюрьму. — Фельдфебель был особенно строг, потому что ему было дано приказание следить за тем, чтобы арестованный не общался с солдатами, так как вследствие этих общений за те два года, которые он просидел здесь, четыре человека были совращены им в такие же отказы от службы и судились уже и сидят теперь в различных тюрьмах.
X