— Ой, Олав, ехать в гости с собакой не годится! — сказала учительница.
Олав принялся вытаскивать Леди за ошейник из автобуса. Леди грустно смотрела на него, но не очень сопротивлялась.
— Кое-кому и раньше не раз доставалось за лишние слова, — пробормотал Олав в сторону Тыниса. — Даун!
Дверки автобуса закрылись, и Леди осталась провожать нас взглядом.
— Не сердись, Олав, — сказала учительница. — Но идти с собакой в школу, да еще в чужую, действительно неприлично.
— Мх-мх, — сопел Олав. — Смотреть на
Но Олав не злопамятный, поэтому, когда Тынис начал песню, задавая ритм гитарой, Олав вместе со всеми нами весело пел: «И радость, радость, радость в ду-у-ше у нас…»
Приятно и легко было ехать вот так и петь — Карила могла бы находиться и гораздо дальше, и дорога могла бы длиться вдвое дольше.
Чуть больше года назад этой же дорогой я ехала из Карилы, сидела в кузове с домашним скарбом, охваченная великим безразличием к новому дому, новой школе, новой жизни — не верилось, что хоть что-нибудь может измениться. Или все-таки надеялась?
Сегодня утром мы проехали мимо моего старого дома. Рядом с сохнущими на натянутой проволоке белыми простынями он выглядел еще более убогим и серым, чем раньше. Не знаю, кто там теперь живет: только ли старуха Альма, оставшаяся после нас в доме одна, или в нашу бывшую комнату вселилось новое семейство? И есть ли у них дети? И дразнят ли их тоже Горемыками? Белые кружевные гардины тети Альмы всегда далеко были видны, и ее красная пеларгония цвела постоянно. Тетя Альма — добрый человек, частенько она угощала меня бутербродом или жареной салакой, а однажды — в день рождения ее сына, который погиб на войне, — даже самодельным пирожным. Иногда, если мать не приходила ночью домой, тетя Альма приносила мне утром мисочку рисовой каши или холодную котлету, но чаще я приходила к ней в гости.
Комната тети Альмы была как бы не из нашего воронье-серого дома: белые вязаные салфеточки и скатерочки на всевозможных местах делали ее каморку похожей на музей народных промыслов. На стене висел в темно-коричневой резной рамке фотопортрет молодого человека с розовыми щеками и голубыми глазами. То был
— Нет, деточка, он больше не вернется никогда! Но бог уже скоро призовет меня к себе, тогда, наверное, мы и встретимся.
На другой картинке в комнате тети Альмы и был изображен сын божий Иисус Христос, измученно висевший на кресте, к которому его безжалостно прибили гвоздями так, что из рук и ног сочилась кровь. Тетя Альма учила меня молиться перед этой картинкой. Не знаю, что сказала бы Пилле, услыхав, что я, пионерка, молилась богу? Правда, тогда я еще не была пионеркой, училась только в первом классе, а молилась вместе с тетей Альмой только потому, что хотела, чтобы моя мать больше не пила. Я от всего сердца просила об этом бога, долго, пристально вглядывалась в картинку, и мне однажды показалось даже, что Христос кивнул, видимо, мне так сильно хотелось верить в чудесную силу картинки.
Но из-за этой веры мне пришлось здорово пострадать. Когда учитель на уроке рассказывал о мощном атомном ледоколе, я сказала: «А бог еще сильнее!» — и весь класс разразился смехом. После этого меня еще долго дразнили Божьей Овечкой. А однажды вечером мать заметила, что я в постели шепчу молитву, которой меня научила тетя Альма, и сильно рассердилась.
— Так вот как далеко дело зашло! — закричала мать и стала трепать меня за волосы. — Эта старушонка совсем тебе голову задурила! Чтобы ноги ее больше в нашей комнате не было! И немедленно прекрати у нее околачиваться! Как же ты можешь быть такой дурочкой? И что такое, по-твоему, этот бог?
Я сказала, что бог может творить чудеса.
— Чудеса? Ну ладно, если бог есть, пусть сотворит чудо и превратит наш телевизор в крокодила!
Я в ужасе зажмурилась и стала прислушиваться. Но не было слышно ни звука. Я чуть-чуть разжала веки, чтобы можно было подглядывать: телевизор стоял на своем месте и не имел ничего общего с крокодилом. Я не знала, радоваться мне или огорчаться. Боялась крокодила, но все же огорчилась, что чудес не бывает: ничего не меняется.