— Послушай, Михал. — Юзаля наполнил рюмки и выпил сразу, не дожидаясь Горчина. — Во время оккупации я скрывался в деревне, у меня были фальшивые документы. Я был тогда значительно старше, чем ты теперь. Жена с детьми жила в Н. Я помогал ей немного, торгуя и работая время от времени. И вот я как щенок влюбился в дочь человека, который прятал меня в своем доме. Теперь я даже не помню как следует ее лица, осталось только общее, туманное воспоминание. Ей было восемнадцать лет. Сколько мне здоровья стоило порвать эти отношения! В то время все жили сегодняшним днем — казалось бы, зачем противиться голосу инстинкта? Ведь завтра человек мог стать узником концлагеря или умереть. Я тогда ушел в лес, в партизанский отряд. Попал в Армию Людовую и там вступил в партию. Не думай, что я не хотел вернуться к ней после войны. Сколько раз я складывал вещи и собирался в путь. Сколько раз… Но ты не знаешь, во что война превратила мою жену. В измученную, несчастную женщину, в сплошной клубок нервов. Иначе представляла она себе жизнь после войны, а я ведь опять без конца в разъездах, на собраниях или какую-нибудь очередную кампанию двигаю…. Нелегко мне было, брат.
— Это была военная любовь. Так что нечего срав…
— А эта ваша нейлоновая, думаешь, лучше, сильнее? — У Юзали от возмущения даже глаза заблестели, но, видя серьезное, опечаленное лицо Горчина, он добавил уже спокойнее: — Я говорю о другом, Михал, и ты должен меня понять: на свете и так много горя, пристало ли нам, членам партии, доставлять его еще нашим близким? И не только близким, — быстро поправился он, — и не только тем, которыми мы руководим, но и самим себе.
«Нет, мне его не убедить, — думал с грустью Юзаля. — Он глух ко всем аргументам, к голосу рассудка, к моральным требованиям. Плевать ему на все доводы и соображения, кроме своих собственных. Он как в чаду от этой недоброй любви. Он слеп и глух, и мне не переубедить его. Хотя, бог свидетель, я уже и сам не уверен, хорошо ли было бы, если бы мне удалось его переубедить. Такое чувство по-своему прекрасно и наверняка очень человечно, оно одинаково достойно как сочувствия, так и зависти».
«Нет, ты не прав, хоть ты и чертовски симпатичный старик, — мысленно возражал ему Горчин, — то есть ты прав, но твоя правда не имеет ничего общего ни со мной, ни с Катажиной, ни с этим злочевским мирком. Ты понимаешь, как сложен наш мир, знаешь это по собственному опыту, но, когда ты сталкиваешься с конкретным вопросом, твое воображение отказывает и остается одна принципиальность. — В эту минуту точно обухом по голове его оглушила неожиданная мысль. — Ведь и ты, Михал Горчин, все эти два года в Злочеве был именно таким! Господи боже, если бы еще только таким! Разве ты не напоминал упрямого, горящего священным огнем инквизитора, когда сидел за своим столом с кумачовой скатертью? Вспомни, как ты себя вел в самых разных случаях. Сколько раз ты отгонял от себя любое сомнение, не допуская даже и мысли, что можно кого-то оправдать, отметая все аргументы, которые могли послужить ему защитой. С ходу решал вопросы далеко не однозначные, и бюро молча утверждало твои решения, а актив принимал их с недоверием. А ты в это время уже занимался следующим делом, убегая от собственных мыслей».
Слова Юзали совершенно перестали доходить до него, дальнейшая аргументация его была уже не важна, вообще важны были не слова, но то, что они вызвали в самом Михале. Юзаля, казалось, поставил перед ним зеркало, в котором он наконец увидел себя, свои решения и мероприятия, весь этот злочевский мир, с ним, Горчиным, в гротескной позе на первом плане — он так и видел, как стоит, широко расставив ноги на гранитном постаменте, яростно отпихивая людей, безуспешно пытающихся стянуть его на землю. Однако страха он уже не чувствовал, напротив, поднял голову и выпрямился, и в этот миг в голове у него что-то ослепительно сверкнуло, после чего он погрузился в серый, бесцветный мрак. До него еще дошел звон бьющегося стекла и далекий, словно откуда-то из-за стены, неясный голос.
— Михал, что случилось? — Юзаля схватил его за плечи, затем осторожно приподнял голову Михала и, увидев пустой, отсутствующий взгляд, слегка встряхнул его. — Черт, не могли же повредить ему эти две несчастные рюмки!
— Уже все в порядке, — тихо проговорил Горчин. — Это не водка, это все еще… тот удар… Точно такой же блеск в голове, как тогда, на речке.
— Ох и дурак же я старый! Ведь ты еще болен! Ну ладно, посиди минутку, я сейчас поймаю какую-нибудь машину и отвезу тебя.
— Пойдемте ко мне, — говорил Михал Горчин, — ну пойдемте же. И, пожалуйста, не делайте из меня чувствительной барышни.