К земле он ходил все те дни, потому что чувствовал, что ни дома, ни в деревне ему нет свободы, чтобы не стыдиться своего счастья. Только здесь, в виду этой голой, откровенной земли, вывернутой плугом наизнанку, он чувствовал себя как человек не от мира сего или скорее как человек, именно всемогущий в сем мире, а там, дома, он ко всему уже привык, там он не мог ничему удивиться, поскольку что есть, то есть, что бывает, то бывает. Поэтому он и бегал к своей земле, убегал от собственных будней — не от женщины, не от кого еще, а именно от серых будней.
Он хотел идти назавтра же в город на базар, купить жене передник покрасивее, такой, какие он видел на одетых по-праздничному богатых бабах, которые царили в храме по воскресеньям, затмевая собой святых. Но радости это ему не принесло, поскольку чего стоит передник, хотя бы и такой, какой барыня надевала, когда на праздниках ей приходилось изображать хозяйку, чего стоит передник, если ему и праздника не хватило бы, если его собственная радость ему казалась мала, поскольку он ощущал небывалую жажду какого-то действия, пусть хотя бы безумного, но радостно-благодарного, которое подняло бы его в собственных глазах, пусть за это пришлось бы поступиться рассудком, а может, ему и нужно было поступиться рассудком.
Так что отец ходил на свою землю и искал решения.
Наконец он вернулся с поля сверх ожидания рано, еще перед заходом солнца, мать даже испугалась, но отец был в хорошем расположении духа, хоть матери это расположение духа не понравилось, она думала, что он только при дневном свете такой, а придет вечер и все испортит.
— Ты есть хочешь? — спросила она в волнении.
Он поднял на нее взгляд, посмотрел на нее, вероятно, ничего не слыша, но предполагая, что она нечто такое говорила.
— Может быть, ты хочешь есть? — повторила она ласково.
— Не хочу, — сказал он. Потом он велел ей сесть напротив, но поближе, чтобы не через весь дом смотреть, потому что так не узнаешь, вместе ли ты с человеком или отдельно от него. Казалось, он хотел с ней как следует поговорить, не как обычно.
Когда она села, как он ей велел, когда она сложила руки на подоле, вся обратившись скорее в страх, нежели в слух, тогда он опустил глаза и промолвил:
— Хватит тебе работать.
И в знак того, что это все, что он хотел сказать, он полез в карман за кисетом с махоркой, но с цигаркой дело пошло не так просто, пальцы не слушались. Затем он с облегчением затянулся и погрузился в задумчивость.
Матери стало жалко его, она, вероятно, хотела ему прийти на помощь, придать бодрости, но, может быть, она не так его поняла.
— Ничего, справимся, — сказала она ласково. — Не думай ничего такого. Не я первая, не я последняя. Силы есть, времени много на меня не пойдет. Не упущу ни в поле, ни со скотом, ни дома. Через три дня встану. И потом еще не скоро.
— Я сказал, хватит тебе работать. — Он посмотрел на нее жестко, почти со злостью.
— Ну как это? Копать ведь надо, — обиделась мать.
— Пусть, — сказал он, — пусть надо.
— Но ведь скоро лук подоспеет, — сказала она с тревогой. Она не только лук имела в виду, она имела в виду и другие работы, которые им предстояли. Это был лучший способ прийти в себя, чтобы исчезли и думы, и всякие сны.
— Как-нибудь соберут, — сказал он, без выражения глядя в окно.
— А про хлеб забыл? Хлеб надо печь. Ты сам говорил, что скучаешь по хлебу, что несытно, руки опускаются. — Она, как могла, старалась отвести его от его странного решения. Наконец она заломила руки и запричитала, как будто пришло горе: — Ты что же задумал? Что задумал? Я знала, что ты выкинешь что-нибудь, я знала. Недаром мне снился отец. Покойник, а пожалел мою несчастную долю.
— Как-нибудь без хлеба обойдемся. Не в первый, не в последний раз.
— Но людям-то нужно отдать три буханки, — сказала она с надрывом. — Людям-то!
Он проницательно посмотрел на нее, так что она внутренне сжалась, и уронил со сдержанным бешенством:
— Мы еще никого не обманывали.
Она смирилась, замолкла, и только через несколько долгих минут, которые мать переждала в молчании, молясь про себя, чтобы он утихомирился, она снова заговорила мягко, как с больным, чтобы, упаси боже, его не разволновать, мягко и сочувственно:
— А если праздник, ты же захочешь, чтобы хоть какая-нибудь коврижка да была, тебе не праздник без коврижки, хотя бы и простой. Тебе понадобится, чтобы были стенки побеленные, чтобы дыры глиной залеплены были, чтобы перины крахмальчиком пахли, чтобы мы в костел во всем чистом пошли, потому что иначе ты праздника не признаешь.
— Ничего, — сказал он, уже спокойней, понимая ее заботу, — ничего. Пропустим праздники, раньше пропускали.
— А кто поросенку задаст, кто корову подоит, кто тебе постирает, сготовит? — терпеливо уговаривала она, веря, что он сдастся или, по крайней мере, сознается, что был не прав, будет искать что сказать, смягчится.
Но он ласково взял ее за руки и сказал:
— Ты тоже против меня. Ты тоже…
3