Если бы я только мог негодующе подняться и сказать этому болтуну, чтобы он перестал молоть чепуху о моей стране, что мы не кровожадное экзотическое племя матадоров и не орда аборигенов, посвящающих свою жизнь отмечанию местных праздников. Я должен был уйти, но не уходил. Сидел, не в силах оторвать локти от скатерти, и представлял, как встану и пожелаю им спокойной ночи, воспользовавшись перерывом в абсурдной болтовне толстяка, и Эллисон, улыбаясь, попрощается со мной и останется с ними. Лучше уж так, лучше лечь спать и спокойно отказаться от любовного приключения, которое, вполне возможно, было и не очень-то вероятным. Я набрался храбрости, отказался от предложения выпить очередную рюмку, посмотрел на часы и, злясь на самого себя и улыбаясь, сказал, что мне пора. Возможно, я бы даже поднялся, если бы Эллисон с обезоруживающей непринужденностью не положила свою руку на мою, сказав, чтобы я подождал еще немного. Она тотчас убрала руку, но нежное прикосновение ее ладони и подушечек пальцев распространилось горячей волной по всему моему телу, ожившему впервые после прошлой ночи. Как ни странно, толстяк и фотограф, казалось, ничего не заметили, и Эллисон уже на меня не смотрела, с сонным вниманием слушая шутки двух других мужчин, но рука, украдкой пожавшая мою, все еще лежала на скатерти, как тайный подарок. Она тянулась, чтобы взять сигарету, сжимала мое запястье, когда я подносил ей горящую зажигалку, тонкие нервные пальцы касались крошек хлеба или табака – незаметно для нее самой, а лишь для меня одного. Эллисон попросила меня подождать, но, может быть, сделала это лишь из вежливости. Я снова сомневался и нервничал: если мы встанем из-за стола все вместе, вероятнее всего, вместе и поднимемся на лифте, а у них номера на одном этаже. Вежливое gооd night[13]
, горечь одиночества и разочарования, и я – один в коридоре, с ключом в руке. Еще одна пустая ночь, как почти всегда, утро с сонливостью и головной болью, скука на работе и ненасытный поиск женщин – не столько по настойчивому требованию желания, сколько просто из привычки воображать и выбирать, из страха вернуться в одиночество своей комнаты. Я не мог поверить: толстяк звал официанта и напыщенно доставал из бумажника кредитную карточку, отмахиваясь от предлагаемых нами денег. Значит, он живет не в этом отеле, иначе ему следовало просто подписать счет. Однако оставался еще фотограф: может, он не уйдет и предложит еще выпить. «Ни за что», – поклялся я себе. А если они оба уйдут – что мне делать с ней? Нужно было решаться в считанные секунды. Если мы поедем на лифте – я пропал, у меня не хватит смелости предложить ей пойти со мной. Времени почти не оставалось, через несколько минут все могло стать непоправимым. Толстяк тряс мою руку, а я приглашал его, с горячей и нелепой искренностью, снова посетить Махину и даже дал телефон своих родителей. Фотограф попрощался со мной, зевая, и оба пожелали доброй ночи Эллисон. Через несколько секунд мы должны были остаться одни, а я до сих пор не решил, как действовать дальше. Толстяк обнял Эллисон, словно белый медведь, со своим неизменным американским энтузиазмом, так что ее ноги, обутые в полусапожки, оторвались от земли. Увидев сквозь автоматические двери, как толстяк и фотограф садятся в такси, она провела рукой по волосам и сказала, что уже решила, они никогда не уйдут. «Она очень устала, – подумал я, – и попрощается со мной с любезным английским равнодушием, а может, даже и ничего не значащим поцелуем в губы». Я сказал себе, что вовсе не расстроюсь, если мне не удастся провести с ней ночь, и пригласил ее выпить по последнему бокалу в гостиничном баре. Я произнес это так уныло, будто уже получил отказ, и меня удивило, с какой легкостью Эллисон согласилась. Но когда мы вернулись в бар, официант уже гасил свет. Стоило ли предложить ей отправиться на неспокойные и неприветливые улицы Мадрида в бессмысленных поисках баров – уже закрытых или закрывавшихся? Не сказав ни слова, мы подошли к стойке администратора за ключами. По дороге к лифту Эллисон машинально покачивала бирку своего ключа. Чтобы не молчать, я заметил, что толстяк очень приятный человек, но, кажется, чересчур разговорчивый. Она ответила, что он ужасный тип, и удивительно похоже спародировала одно из его высказываний об Испании. Мы рассмеялись: ее смех и взгляд, брошенный на меня, когда я посторонился, пропуская ее в лифт, подействовали как прикосновение ее пальцев или случайное касание наших ног во время ужина. Она говорила мне что-то, но я не слушал, и мы стояли неподвижно, далеко друг от друга между зеркалами лифта, стараясь, чтобы наши глаза не встречались в них, и глядя на загоравшиеся красные цифры, приближавшие нас к окончанию передышки. Я смотрел на вырез ее пиджака, темное пространство между грудями, не смея поверить, что мне, возможно, достаточно сказать лишь одно слово, чтобы ласкать и целовать их, и жадно кусать ее увлажненные слюной соски. Напряженный и смущенный, я закрывал глаза и сжимал зубы, прося, чтобы мое возбуждение не стало слишком очевидным. Я должен был выходить раньше: дверь, как мне показалось, открылась слишком резко, и я увидел перед собой коридор с ковровым покрытием и акварель, изображавшую парусники у пристани. На этот раз посторонилась Эллисон, давая мне пройти. Стеснение в груди, невесомость в желудке, острое осознание каждой секунды нерешимости и молчания. Уже в коридоре, когда она прислонялась к стеклянной стенке лифта, с ослепительно сверкавшими от ламп дневного света волосами, я сказал, не обдумывая и не надеясь, что мне бы хотелось, чтобы она осталась со мной. В этот момент дверь вздрогнула, собираясь закрыться, и я быстро протянул руку, предотвращая не только катастрофу, но и нелепость. Эллисон склонила голову набок, с медленной улыбкой на накрашенных губах сказала «да» и вышла из лифта, пожав плечами.