Однако иностранцев по-прежнему было нетрудно распознать, даже без светлых волос, фотоаппарата на шее и нелепых шорт. Не требовалось даже услышать, что они произносят все окончания слов: иностранцев можно было легко узнать по лицу, потому что человек мог выглядеть не жителем Махины, так же как иметь вид больного или очень пьяного. Неудивительно, что им приписывались легендарные жизни и несметные богатства – возможно, из-за смутного ощущения их превосходства, заставлявшего нас предполагать, что за нашим холмом и двойной границей – Гвадалквивиром и Гвадалимаром – простирался безграничный процветающий мир, недоступный большинству из нас – кроме самых удачливых и дерзких или согласившихся выполнять там второстепенную работу, не всегда более тягостную или хуже оплачиваемую, чем привычная работа здесь. Мой отец вынашивал идею продать участок и оливковые рощи и уехать в Бенидорм или Пальму на Мальорке, где, как ему казалось, он мог найти место садовника в каком-нибудь отеле. Я бы устроился рассыльным, говорил он, и вскоре, с моими способностями к языкам и получившись печатать на машинке в десять пальцев, не глядя на бумагу, я стал бы maоtre[6]
. Отец не знал точного значения этого слова, но произносил его с почтением, потому что кто-то из его покупателей на рынке сказал, что быть maоtre теперь – то же самое, что быть инженером или врачом, с тем преимуществом, что для этого не нужно тратить молодость и портить себе зрение, обучаясь в столице. Отец рассказывал мне о людях, зачахших от учебы и заканчивающих свои дни в выложенных белой плиткой палатах сумасшедшего дома. Он вспоминал друзей и родственников, уехавших в Мадрид, Сабадель или Бильбао, когда он был молод: теперь они жили в квартирах с отоплением и ванной, имели стабильный заработок и приезжали иногда в Махину за рулем своих собственных автомобилей. Отец с восхищением и грустью вспоминал о двоюродном брате Рафаэле, своем лучшем и почти единственном друге юности: двадцать лет назад тот бежал от голода и рабской работы в поле и был теперь водителем автобуса в Мадриде.Однако отец с горечью осознавал, что за пределами Махины было трудно добиться успеха. Кроме его двоюродного брата Рафаэля и некоторых других, большинство возвращавшихся в отпуск старались, из тщеславия или стыда, пустить пыль в глаза и залезали в долги, чтобы привезти подарки родственникам и взять напрокат автомобили, выдаваемые ими за собственные. Действительно преуспел в жизни лишь матадор Карнисерито – тореро по призванию, уточнял дед Мануэль.
За несколько лет он поднялся от любительских боев в окрестных хуторах на арену в Лас-Вентасе. Мой отец еще больше восхищался им, потому что он был сыном мясника, торговавшего на рынке за противоположным прилавком. «Так что я, как говорится, знал Карнисерито с колыбели, – объяснял отец, которому льстило, что он знает такую знаменитость, – и это призвание было заметно в нем с малых лет».
Теперь фотография Карнисерито – с его вытянутым лицом и суровым задумчивым профилем, как у Манолете, – появлялась на обложке «Дигаме». Иногда он врывался в Махину, проезжая по бульвару Леон, улице Нуэва и площади Генерала Ордуньи за рулем белого открытого «мерседеса», в котором издалека была видна развевающаяся белокурая шевелюра – без всякого сомнения, иностранки. В полдень он сидел с ней на террасе «Монтеррея», недавно открывшегося в галерее на площади кафе с алюминиевой барной стойкой и стенами, обитыми ковровой тканью, – нам казалось, что там позволено сидеть только богачам, иностранцам и блондинкам, которые курили, закинув ногу на другую, в юбках выше колена.
Мы спускались вниз по улице из школы, и когда видели их издалека, в косом пятне солнца, удлинявшего тень генерала до плит крытой галереи, у нас заранее захватывало дух, а их голые ноги вызывали страстное и безграничное отчаяние. Женщины в больших темных очках, с платками, повязанными в виде диадемы на лбу, с накрашенными красными, фиолетовыми, розовыми губами, с огромными, будто мужскими, наручными часами: это были не привычные миниатюрные часики, почти утопавшие в мягких женских запястьях, а часы с широким ремешком из черной кожи – в соответствии с тогдашней модой, недолго продержавшейся, но казавшейся нам знаком экстравагантности и дерзости. Они курили длинные сигареты с фильтром, держа их кончиками своих длинных пальцев с кольцами и красными овальными ногтями, тоже очень длинными, как и все в них – ноги, прямые крашеные волосы, руки, сигареты, даже улыбки, смех, звеневший в унисон с переливающимся в бокалах льдом и браслетами на худых, хрупких запястьях, как их острые щиколотки, на которых иногда блестела тонкая золотая цепочка, как изогнутые подъемы ног, сливавшиеся с лакированными каблуками.