Неразборчивый фон отодвинулся, распался на куски. И Лелька вдруг догадалась, что слышит никакое вовсе не пение, тем более не жужжание, а самые натуральные человеческие мысли. Мозг был набит чужими мыслями, они гудели и жалились помалу, как осы в чемодане.
— Думай, думай, цыпочка! Напрягайся, я тебя почти не слышу! — синюшно проверещала старушонка, подсовываясь ближе.
Лелька наморщила лоб и с таким зверским усилием принялась сосредоточивать разбегающийся разум, что у нее заболело темя и вместе с челкой ходуном заходили уши. Зато по рядам вокруг прокатилось движение, там довольно оскалились и, потирая руки, потянулись к ней как к огоньку.
— Затлело-затеплилось!
— Греет! Греет, братцы!
— У, моя прелесть, сияет, словно тебе свечечка!
— Блесточками играет! — послышались выкрики в том же явственном и диком темпе сна.
Но Лелька уже немного свыклась. И по мере того, как течение мыслей делалось насыщенным, редким, глубоким, по мере вживания в ритм, разные голоса начали выделяться из тающего времени. Она могла уже указать, кому какой голос принадлежит и какой эмоцией окрашен. Нельзя было ошибиться, даже глядя совсем в другую сторону или на сиреневый сгусток в зените, изображающий солнце.
— Теплышко-то какое, господи! — умиленно запричитала синюшная бабка. — Ну, каждую же извилинку будто парком обдало…
— Сильна девка! — согласился сочный баритон. — До мозжечка проняло…
— А мне все одно знобко, — донесся издали завистливый надтреснутый шепоток. — Вконец иссохлась мудрилка. К вечному упокою, видать…
— Да тебе уж и без толку, Гурикан! Почитай один светлячок на лысине остался! — внезапно окрысилась красавица. — Ты и так ни одного новичка не пропустил. Лучше, голубок, рассасывайся помалу…
Леля поежилась от этого бесцеремонного требования, да еще переданного непосредственно в мозг. Она уловила, как корежит там вдали крохотный островок сознания, перемежающийся беспамятством. Ясно представимые волны мысленного моря клубились по соседству, норовя окончательно загасить и растворить островок до кванта.
— Расскажи, дитя, о себе. Зачем явилась? — вновь пропел старик, оборачивая наконец свое лицо, а вернее бы сказать, не лицо, а пергаментного цвета череп, слегка обтянутый истончившейся кожей, и с глубокими глазными провалами, со дна которых мерцали белые бельма.
— А нам какое дело? Главное — что с собой принесла! — игриво возразила бабка. — Ух, какая башковитенькая, цып-цып-цып!
И она, причмокнув, так сильно втянула в себя живой человеческий дух, что неподвластное Лельке Лелькино тело перекособочилось, засвербило под лопаткой, сама собой задергалась левая ступня.
— Э-э-э, полегче, Фунтюшка! — завопила красавица. — Не все тебе одной, оставь другим. До чего же к чужим умственным силам жадная — а самой тоже, небось, рассасываться пора!
— Ах ты, губошлепка зачепистая! Да я тут тебя еще сто раз перемыслю! А ну, подожми извилины! Дай подышать!
Что-то закопошилось у Лельки в голове, отвлекло внимание от ссоры, чудовищной медлительностью растянутой на века. Она последовала внутреннему велению и увидела трех мужчин. Исхудавшие до прозрачности тела с ненатурально вывернутыми измельчавшими костями не давали им ползти. Но они выстелились по направлению к ней по земле. И жадными взорами разрывали ее мозг на части.
Вот они извлекли из младенческих воспоминаний час жуткого Лелькиного одиночества, когда мама убежала в магазин, не догадываясь, что девочка уже понемногу себя осознает.
Вот Штымп на выпускном балу пригласил ее танцевать. И она, забыв про сумочку, положила ему руку на плечо. Сумочка колотила Штымпа под ребро. И он хихикал. Потому что боялся щекотки.
У их воспитательницы смех был рассыпчатый, как Лелькино платье в горошек.
Гороховое поле было засеяно на зеленый корм, напрасно студенты искали стручки…
Зеленую юбку из тафты не успела сдать в химчистку. Тафта такая бархатистая, как Динкин нос. Интересно, к кому с жалобами побежит теперь Динка?
Ада с Ксютой подумают, Леле надоело дружить…
Динке больно!
Тетка Изварина… Мама… Динка…
— Стойте! Сто-ой-те-е! — по крупинкам собрал Лельку из рассыпавшихся мыслей знакомый голос. Хотя кто знает, доводилось ли когда-нибудь раньше его слышать. — Не смейте ее трогать!
Застонав, Лелька оглянулась — и охнула. К ней большими шагами, взвешенными, как все в этом вневременном мире, мчался Колюшка Изварин. В точности такой, как на фотографиях — застигнуто удивленный, простоволосый, хмурый, ничуть не постаревший за семнадцать лет. Уже то было хорошо, что он мчался, а не полз и не плыл. И это несло иллюзию возвращающейся жизни.
— Откуда мать знаешь? И Динку? Думай. Громче думай, прошу тебя!
Он потряс Лельку за плечо так резко, что у нее голова запрыгала из стороны в сторону.
Но она радовалась любому движению.