Читаем Полубрат полностью

Расписал нас гравёр в мастерской на Пилестредет. Мы выбрали медную дощечку, на которой чёрными буквами значилось «Вивиан и Барнум». Я бы предпочёл «Вие — Нильсен», звучит лучше, но не стал перечить Вивиан. Мастер завернул дощечку в коричневую бумагу и положил рядом четыре шypyпa. Я расплатился, мы пошли домой и прикрутили её на нашу дверь. Вивиан и Барнум. На почтовый ящик внизу я сразу приклеил бумажку, на которой от руки написал наши фамилии: Вие и Нильсен. То была наша помолвка. А теперь свадьба. Вивиан и Барнум значилось на двери квартиры на втором этаже небольшого типового красного кирпича дома на Бултелёкке, вход со стороны улицы Юханнеса Брюнса. Квартиру (комната с альковом и балконом) устроил нам папаша Вивиан. На балконе мы и сидели. Стояла ранняя осень, суббота, воздух был чистый, прозрачный и тёплый. На западе сразу за домами виднелся шпиль Стенспарка, Блосен, мои края, где разворачивается наша история. На юге блестел фьорд, неподвижный и бесцветный, словно уже замёрзший. Я откупорил первую бутылку шампанского и наполнил бокалы. На крохотном газончике внизу копошилась соседка, она помахала нам перемазанной в земле рукой. Я выпил. Вивиан смежила глаза и откинулась назад. Свет стал шафрановым на её лице. Душа у меня пела, радостно, как никогда прежде, впервые хмельная беззаботность и сиюминутное умиротворение, алкоголь и время сплелись в более высокое единство. — Сколько времени человек должен быть пропавшим, чтобы его объявили умершим? — спросил я. — Всю жизнь, наверно, — ответила Вивиан, не разлепляя глаз. Я плеснул в бокал ещё. Выпил. Засмеялся: — Всю жизнь?! Тогда, выходит, без вести пропавшие живут вечно. Так им никогда не умереть. — Вивиан обернулась ко мне. В глазах у неё, неожиданно для меня, стояла усталость. Она сжимала высокий тонкий бокал обеими руками. — Тебе Фреда не хватает? — прошептала она. Я мог бы задать ей тот же вопрос. Вместо ответа я пошёл за новой бутылкой и по дороге назад выпил стаканчик в одиночку. Когда я появился на балконе снова, глаза Вивиан закрывали тёмные очки. Я присел подле неё. Половину балкона накрыла тень. Скоро станет прохладно. — Я хочу ребёнка, — сказала Вивиан. Я осушил бокал. — Хочешь — будет, — ответил я. Взял бутылку и вернулся в комнату. Вивиан разложила диван, постелила, и мы легли. Управились быстро. Действовали, я б сказал, целенаправленно и деловито. После того многолетней давности сумасшествия у Белой беседки во Фрогнерпарке, о котором мы никогда не вспоминали ни словом, ни намёком, в постели мы держали себя скованно и несмело, даже когда я был подшофе. Всякий раз, занимаясь этим, мы словно бы дразнили дьявола, поэтому даже в глаза друг дружке взглянуть не решались. Старались управиться побыстрее, и вся морковь. Хотя чуть уловимый аромат мускуса всё ещё присутствовал. Я долил в бокалы. — Угодил? — спросил я. — Не ёрничай, — оборвала Вивиан. Я засмеялся: — Угодил ли я публике? — Теперь и Вивиан засмеялась тоже. Смешить её мне удавалось до самого конца. Я приник ухом к её пузу, прислушался. Кости да кожа, распаренная. — Ты думаешь, мы заделали ребёнка? — прошептал я. — Может, да, а может, нет, — ответила Вивиан. Я сел. Было холодно. В бутылке ещё осталось чуток. Вивиан перехватила мою руку. — Ты не перебираешь немного с выпивкой? — спросила она. — Не перебираю немного? — переспросил я. — Да. Ты, считай, один уговорил почти две бутылки. — Учёт ведёшь? — Это не так трудно, Барнум. Одна да одна будет две. — Ты прямо как Педер. — Вивиан отцепила руку. Я снова лёг. — Я пью, потому что я счастлив, — произнёс я шёпотом. Вивиан поднялась и пошла в ванную, где мог зараз поместиться лишь один человек, ну от силы полтора. Вивиан включила душ. Это надолго. Пока суд да дело, я уговорил бутылку до конца. Едва она вошла в комнату, я поднялся с дивана. — Мы не ляжем сегодня пораньше? — вздохнула она. — Мне надо писать, — ответил я. Она повернулась ко мне спиной. На ней было лишь красное полотенце. Мокрые волосы волной лежали на подушке и отбрасывали чёрную тень, которая расползалась всё шире и шире. — Вивиан, не надо мёрзнуть. — Мне не холодно. А ты замёрз? — Нет. Мне хорошо. Погасить свет? — Хорошо бы. — Я выключил «тарелку» над кроватью и сел за узенький письменный стол, который нам с трудом, но удалось втиснуть у окна, между полками и балконной дверью. Я зажёг себе лампу, но сколько ни опускал её поближе к своей писанине, она заливала светом всю комнату. Вивиан натянула одеяло на голову. Теснотища у нас. Лишь две картинки на стенах: фотография Лорен Бэколл и афиша «Голода». Внезапно я подумал о городочке. Что я наконец повзрослел и живу в махонькой квартирочке. Я если и не стар, то, во всяком случае, перешагнул первый рубеж, идущий параллельно меридиану невинности, за которым смех меняет свой цвет. Хотя многие до сих пор не дают мне и двадцати, принимают за тинейджера, потрёпанного разнузданной жизнью, и дело доходит до того даже, что меня не пускают на «взрослые» фильмы, требуют документ. Я перестал ходить на такие картины после того, как меня остановили на «Сиянии». Педер тогда чуть не умер от хохота. Ещё дольше меня не обслуживали без удостоверения личности в барах. Но и это в прошлом. Если подойти ко мне поближе и присмотреться, абстрагировавшись от моих кудрей и малого роста, который я под хорошее настроение называю своей непроявленной длиной, то в лице ясно видны безошибочные приметы возраста. Вивиан уже уснула. Я частенько завидую её сну. Меня ждёт другое. Я приготовил инструмент: 400 страниц бумаги из магазина «Андворд», линейку, карандаш, три ручки, «Медицинский справочник» доктора Греве, резинку, замазку и пишущую машинку, подаренную мне Фредом. Пошёл на крошечную кухоньку и отхлебнул из маленькой бутылочки. И в голову мне пришла мыслишка с горошину размером: «Городочек», часть вторая — ну или полуторная. Подружкой карлика, живущего в самом тесном в мире общежитии, становится самая высокая женщина на земле. Я опорожнил ещё маленькую бутылочку, сварил себе кофе и вернулся за стол. Достал блокнот, в который записываю свои идеи. Такие, например: 1. Смех и плач — человеческое в свидетельствах Барнума. 2. Плавательный бассейн. 3. Пересечения со знаменитостями, как реагировал. Битлз, Пер Оскарссон, Шон Коннери и т. д. 4. Откормка. 5. Тройной прыжок. 6. Ночной палач. Это мои рабочие заголовки, то, что я пишу для памяти, тщательно, с подробными комментариями, отсылками, диалогами, списками действующих лиц. И вот самый расчудесный миг — я заправляю лист в машинку или, чтоб не разбудить Вивиан, заношу над бумагой карандаш. В эту секунду я сам себе вседержитель. Господин над собой и над временем. Темень пришкварилась к окнам. Внизу, в городе, мечутся огни. Идёт дождь. Кто-то гоняет на всю мощь Sex Pistols. На Бултелёкке орут коты. И вдруг всё стихло, лишь мерно сопит Вивиан, двигатель наш. Это моё время. Свои истории я должен сделать не занудными и низкими, а высокими, выше зарубок на косяке двери, выше меня. Вы думаете, я слишком на многое замахнулся? Видите ли, сейчас, когда перо приближается к бумаге или палец — к затёртой клавише разбитой клавиатуры, мне нет преград. И всё возможно. Я царь и Бог. В эту секунду, в миг неопределённости, медлящий, как капля на соске ржавого крана или на лепестке розы, я весомее своих килограммов и больше собственных мыслей, мои полномочия не ограничены моими возможностями, и капля эта может породить море. Вивиан повернулась и застонала негромко. Может, приснилось что. Может, подумал я, новый человек растёт в ней, моя клетка, её яйцо, думал я, яйцеклетка, черты, в зачатке уже существующие в теплоте её лона, мальчишечья складка между бровями, девчачья ямочка на щеке, детское сердечко. У доктора Греве Оплодотворение, акт, в ходе которого созревшая яйцеклетка обретает способность породить нового, самостоятельного индивида, строго предшествует Погребению, закапыванию трупа в землю для его разложения и превращения в перегной. Карандаш упёрся в Ночного палача. Я написал начало сцены: МАЛЬЧИК, худой и бледный, восьми лет, бежит по улицам. Закрыв глаза, я без труда видел его, как он бежит по пустым улицам безлюдного города, рано утром, в старомодной одежде, я слышал его дыхание, тяжёлое, и музыку, поскольку такая сцена невозможна без музыки, что-нибудь в синих тонах, медленное, симфоническое. Куда его несёт? Бежит, значит, боится опоздать, пропустить — что? Я отложил карандаш. История всё ещё мне не по зубам. Я не дозрел до неё пока, до моего главного дела жизни, этой глыбы, посвящённой проблеме неприсутствия, отсутствия. Я записал слово на полях и подчеркнул. Неприсутствие. Что писать, я знал, но вот в какой последовательности? А это соль повествования — последовательность: выстраивание событий в ряд, что поставить именно сейчас, нелепая логика, не касающаяся причин и следствий, а имеющая отношение к другому измерению бытия, поэтика хронологий. Нет, я не дорос ещё до этой вещи. И мне предстояло расти вместе с ней, тянуться, тянуться и превзойти себя самого и свой мандат, стать сам-себе-сверхчеловеком. Я заполню пустоту неприсутствия и тем самым расколдую его: Фред, который рыскает где-то уже десять лет, Вильхельм, наш прадед, сгинувший во льдах; муж Болетты, неизвестно кто; чёрный отцов материк пропавший кусок его жизни, зазор между тем, как он покинул цирк с чемоданом аплодисментов, и тем, как он пронёсся вверх по Киркевейен на жёлтом блестящем авто. И Педера, не забыть этого отсутствующего, он изучает экономику в университете в Лос-Анджелесе. Возможно, мальчик бежит что есть духу на встречу с ними, со всеми этими людьми? Я достал пива и, стараясь не шуметь, вышел на балкон. Высмотрел Блосен. Там любила посидеть Пра, и вот к ней туда пошла Вера, наша мать. У меня появилась новая идея, я срочно вернулся в комнату записать, пока не забыл, этот мой навязчивый кошмар: забыть дельную идею. Я написал: Места. Истории о людях, привязанные к определённым местам. Напр., Пра и Блосен; Болетта и «Северный полюс»; Эстер и киоск. Внутренний двор. Место становится местом, когда человек оставит в нём след. Человек не человек, покуда у него нет своего места. Не в таких ли местах обретаются наши воспоминания? А моё место — оно где? Я не знал. И может ли считаться местом — время? Под сенью секунд, на постое у часов? Мне хотелось иметь собственный угол во времени. Я написал внизу, крупными буквами: Места погребения. А это чьи места? Я полистал блокнот и вернулся к старой, хорошей идее: Тройной прыжок. Идеальная техника. Я мечтал бы выстроить собственную поэтику по его подобию. В тройном прыжке последовательность действий неизбежна и непреложна: быстрый разбег, плавный толчок, упругие касания земли, прыжок на одной ноге, шаг и мощный последний, сумасшедший, прыжок в яму, причём ноги в момент приземления выпрастываются вперёд почти невозможным и оттого ещё более прекрасным движением. Я вспоминаю историю тройного прыжка: на протяжении веков техника его оттачивалась и шлифовалась, но структура оставалась неизменной — прыжок на одной ноге, шаг и финальный прыжок, сущная троица прыжка. Особенно меня занимает разбег, здесь закладывается основа, неудачный прыжок виден уже в момент разбега. Я почти уверен, что где-то должны храниться съёмки разных тройных прыжков с соревнований в Норвегии и за границей, эти кадры могут пролить свет на значимость и многотрудность тройного прыжка. После многих сомнений и колебаний я решился сделать главным героем домоуправа Банга, хромого рыцаря тройного прыжка. Вот какая картинка представляется мне: пожилой домоуправ натаскал во двор песка и обустроил прыжковую яму. Теперь все собрались посмотреть, как он прыгнет. Дело происходит весной, ближе к вечеру, мы торчим изо всех окон и стоим на лестницах, а также вдоль дорожки для разбега, узкой и посыпанной щебнем, мы хлопаем в такт и скандируем; наконец, встречаемый восторженным рёвом, появляется сам Банг, в старых-престарых шортах и жёлтой майке, сосредоточенный и колченогий, он касается планки и отталкивается, со стоном, но в этот самый момент я бросаю его, оставляю висеть в воздухе, а сам возвращаюсь к началу, к рождению тройного прыжка. Кому первому пришло в голову прыгать таким макаром?

Перейти на страницу:

Все книги серии The Best Of. Иностранка

Похожие книги