— Я другого мнения, — возразил моряк, — те четверо, что остались на месте, были лучше освещены огнем костра, поэтому все выстрелы и были в них направлены; конечно, на этом расстоянии бердановская пуля пробьет и двух навылет, но ведь это будет случайность — убить двух одним выстрелом! Если текинцев до завтра не зароют, то стоит посчитать раны на убитых.
— Весьма возможно; только не стоит возиться с этой падалью! Я их приказал оттащить шагов за полтораста и бросить; завтра рано уходим и зарывать не стоит; шакалы и орлы займутся и без нас похоронами и дезинфекцией!
— Может быть, товарищи убитых вернутся похоронить их, — заметил барон.
— Пусть возвращаются, лишь бы не сегодня, то есть не ночью — людям отдых нужен. Однако, господа, не мешало бы закусить малую толику!
— Я уже распорядился, — ответил барон, — у нас есть кусок свинины, коробка сардинок, еще кое-что найдется. Чуреков много осталось после текинцев, я велел три штуки хорошенько допечь, и десерт нашелся в одной переметной суме — сушеный инжир и абрикосы.
— Черт возьми! Вот так пиршество, — вскричал гардемарин. — Еще бы бутылочку вдовушки Клико распить по поводу победы нашей, и тогда не осталось бы желать ничего лучшего.
— Ну, этого-то нет, а бутылочка кахетинского красного вина найдется, я его нарочно приберег для этого торжественного случая…
Через двадцать минут около бурки, где закусывали три офицера, пылали с треском два изрубленных текинских седла и веселый говор далеко разносился вокруг. Солдатики лежали у костров, жевали чуреки, запивая их чаем, и посторонний зритель никогда бы не подумал, что час тому назад здесь разыгралась кровавая сцена — так мирна, добродушна была картина… Чудная, теплая ночь; мириады звезд южного неба кротко лили свет на эту поляну, где живые подкрепляли свои силы, готовясь к тяжелому завтрашнему походу, а мертвые отдыхали вечным сном, избавившись навсегда от трудов походной жизни…
Кончили закусывать, разговор становился менее оживленным, веки опускались на утомленные глаза — усталость начинала сказываться.
— Ну можно теперь Богу помолиться, да и спать, — проговорил Александр Иванович, подымаясь с бурки и потягиваясь. — Горнист! На молитву!
Охотники выстроились, и звук горна, быть может, впервые огласил эту поляну…
— На молитву! Шапки до-лой!
Далеко в ночном воздухе разносилось пение сорока голосов…
Торжественно лились звуки молитвы в мертвой тиши долины и отзывались эхом в горах… Набожно крестились солдаты, не зная, переживут ли эту ночь, увидят ли когда-нибудь свою родину или нет…
Нигде нельзя быть так расположенным к молитве, как в пустыне…
В величественных храмах, под громадными сводами, перед богато убранными иконостасами, в разнокалиберной толпе ваше внимание отвлекается, и религиозное чувство до известной степени парализуется; в пустыне же, под небесным сводом, горящим миллионами звезд, в мертвой тишине необозримой степи или в виду гигантских гор, после боя или перед боем — человек сознает себя таким маленьким, ничтожным, жизнь его так ненадежна, что душа его, его ум — все преклоняется перед грандиозностью природы, и он молится, молится горячо…
Окончилась молитва. Послышалась команда:
— На-кройсь!
Александр Иванович подошел к фронту своих «головорезов».
— Спасибо вам, молодцы, за сегодняшнее дело!
— Рады стараться! — понеслось по поляне, отдаваясь эхом в горах.
— Я передам генералу, как молодецки вы себя вели, и буду просить о наградах.
— Покорно благодарим! — загремело в ночной тишине.
— Ну а теперь разойтись и ложиться спать!
Костры потухли, изредка слабо вспыхивая; поляна погружалась во мрак, силуэты двух равномерно движущихся часовых то сближались, то расходились; слышалось похрапыванье, в некоторых местах тихий разговор еще не уснувших, вспыхивал огонек папиросы или трубочки; в наступившей тишине журчанье ручья явственно доносилось до ушей еще бодрствовавших людей, число которых все уменьшалось, и вскоре ручей напевал свою непрерывную, мелодическую песенку для одних часовых, продолжавших свою прогулку взад и вперед…