Жизнь, свернувшая с проторенного пути, казалось, началась заново. В каком-то смысле Самуил Юльевич был рад тому, что новая жена потребовала размена. Дедовская квартира действовала на него как камень, тянущий ко дну. Чуждый всяческой мистике, он объяснял это свойством памяти, обжившей ограниченное пространство. Пространство квартиры на Рубинштейна воплощало выбор прадеда: переехав в Петербург, прадед осуществил мечту многих поколений. Этим переездом исчерпался запас семейных нерастраченных сил. Все, кто жил в этой квартире после него, двигались в фарватере свершившегося выбора. Щедрая дедова лепта, украшенная иллюзорными нулями, осуществившееся призвание отца, умершего своей, но все-таки неестественной смертью, – все прирастало помимо их воли, скованной внешними обстоятельствами. Из этих пут Самуил надеялся выбраться. К поставленной задаче он отнесся серьезно – по-военному.
Первым рекогносцировочным шагом стал размен, которым он занялся истово, словно, рассматривая предлагаемые варианты, распутывал веревки, которыми был привязан к позорному столбу. Размен удался, и следующие десять счастливых лет Самуил Юльевич словно бы растирал затекшие члены, мечтая о следующем решительном шаге. Каждый вечер, приникая ухом к воющему приемнику, он слушал сводки новостей. Последнее время в них угадывалось что-то новое. Обдумывая и сопоставляя, Самуил Юльевич приходил к выводу: тонкие отъездные ручейки грозятся стать полноводными реками.
Казалось бы, его решимость должна была воспрянуть, но, прислушавшись к себе внимательно, Самуил Юльевич понял, что разрывом с прежней семьей подорвал остаток сил. Их хватило ровно на то, чтобы разменять старую квартиру и наладить жизнь на новом месте. Он сознавал, что возможности упущены и жизнь, увенчанная двумя победами разных армий, каждая из которых стала для него и своей, и чужой, тронулась вниз по склону. У подножья дожидались старческие немощи и тот неминуемый
Новое дело не спасало от горьких мыслей. И все-таки он не жалел усилий: буква за буквой, слово за словом учил язык. Тот, на котором говорили его давние предки и должны были заговорить потомки, если бы не яд бессилия, парализовавший его кровь.
Однажды он проснулся среди ночи от страшного колотья в груди и, хватаясь за ребра, которые боль разводила в разные стороны, понял, что любая смерть, которая найдет его на этой земле, никогда не станет естественной. Она явится, выследив его по запаху, который источает его бессильная еврейская кровь, отравленная ядом бессмертного кремлевского змея. Где-то в яйце, спрятанном в соленых глубинах Мертвого моря, лежала игла, зовущаяся змеевой смертью, но не было на свете армии, способной осушить это море. Теряя сознание, он видел иголочное острие, занесенное над его жилой, и из последних сил сжался изнутри, чтобы врачи-отравители, присланные змеем, не сумели впрыснуть смертельную дозу.
Бригада, вызванная Виолеттой, определила обширный инфаркт, и опытный врач, легко вошедший в вену, несколько раз снимал с иглы наполненный шприц и приглядывался, поднося к свету, потому что жидкость, которая могла спасти, никак не проходила в отверстие, словно забитое сгустком свернувшейся крови.
Приехав в больницу наутро, Юлий ожидал непоправимых, чугунных слов, но жена отца встретила его усталым взглядом, в котором теплилась надежда. В этот день она вообще проявила чудеса организованности, достойные восхищения.
Казалось, ее голос сорвался лишь однажды, когда, оформив бумаги в приемном покое, Виолетта вышла в ночной вестибюль, и дежурная лампочка, обливавшая грязную стену, плеснула больничным светом прямо в глаза. Из вестибюля, нащупав в кармане случайную двушку, она позвонила туда, куда прежде никогда не звонила. Растерянность пасынка, бормотавшего в трубку, привела ее в отчаяние. Тщетно Виолетта пыталась втолковать самое нужное – то, что требовалось сделать к утру, но голос, повторявший за нею, звучал совершенно беспомощно. Бросив на рычаг телефонную трубку, она села на длинную скамью и принялась думать.