В карцере стены движутся, мягкие, выпуклые, разделенные на ромбы неровной строчкой, они выдавливают пациента, не желая его присутствия. Сюда сажают на перевоспитание, и от частого пребывания в карцере пациент превращается в почти пустой тюбик. Персоналу остается только чуть надавить, и он опустошается окончательно. Можно не наряжать в смирительную рубашку и не снабжать новой дозой успокоительного. С Лары даже не сняли крестик, она снова сжимает его, бабушкин подарок. Уголки крестика врезаются в руку, от боли сознание проясняется, стены отступают, а Лара снова становится Ларой, молодой матерью, попавшей в «Тенистые аллеи» из-за депрессии и истерии, развившейся на фоне тяжелых родов. Она не спала почти месяц после родов, не выпускала сына из рук день и ночь, чтобы его не украли, чтобы он не перестал дышать, чтобы она не уплыла вновь по реке наркоза в зовущую, белоснежную даль. Гормональный всплеск спровоцировал невротические проблемы, доктор Стивенсон объяснил встревоженному отцу семейства, Адаму, поймавшего Лару на проезжей части в халате и спящим месячным сыном в слинге, что она не понимала всю тяжесть своего состояния, не обращалась за помощью, что и привело к ухудшению, и поинтересовался анамнезом матери теперь уже пациентки Лары Коулман, ведь психические заболевания передаются чаще всего по женской линии. Пока Адам чесал в затылке, в горле Лары зародился крик, она чесала шею, сдерживая его, и терла глаза, которые настойчиво показывали ей глубокие черные тени на лице ведущего психотерапевта. Тени прорезали морщины на дряблых щеках, чертили линии между коричневых пятен на лбу и с треском пробивались вглубь профессора, превращаясь в трещины полные песка. Крик пробился также, сначала призрачный он освободился и раскрошился по стенам клиники, торжествуя подтвержденным диагнозом.
Дверь карцера украшает зарешеченный квадрат смотрового окошка. Но Ларе не нужно окошко, чтобы понять Стивенсон стоит за дверью и достает ключи. Она узнает его по отдышке, по запаху пыли, по тошноте, что накатывает на неё с приближением потрескавшегося человека.
– Я подготовил документы к выписке, Лара, вот пришел обрадовать тебя!
Лара кивает, много-много раз, голова вот-вот отвалится, крестик качается в безвольной рук.
– Не мог ждать. Представляешь, как обрадуется Адам! А малыш Кай, как он будет рад мамочке.
Имя сына выводит Лару из оцепенения, она бросается к профессору Стивенсону и царапает изрезанные трещинами руки крестиком, вновь и вновь.
Он дергает её за волосы, откидывает на напрыгнувшую выпуклую стену и с грохотом закрывает дверь.
Стивенсон снова пробежал глазами по заключению, будто это что-то изменило бы, с третьей попытки слова перемешаются и станут на места иначе, как в игре Монтезума, за которой он коротал вечера после бесконечных, смазанных чужой и собственной болью дней в больнице. Маленькие кристаллики дергались и набухали сиянием, когда он долго не мог найти следующий ход, набухала и наливалась соками и глиобластома у него в правой лобной доле Стивенсона. «Первичного типа», «стремительное развитие», «третья степень», «летальный исход» – головоломка скрывалась у него внутри, снаружи, на бумаге все предельно ясно и без прикрас, врачи не врали друг другу. Внизу, могильной плитой на равнодушном печатном диагнозе стояло рукописное «прости». Это прости вмещало в себя и горькое «прощай», которое друг Стивенсона, маститый онколог, не решился произнеси при встрече в Скайпе, и скрытый интерес – а ну как ведущий мозгоправ примет окончательный приговор, пройдет ли все стадии: отрицание, гнев, торг, депрессия, принятие. Если бы он все же решился попрощаться и открыто спросил, что Стивенсон чувствует, он вычислил бы только гнев. Стивенсона бесила краткость человеческого существования, но гнев подавляли годы тренировки и безукоризненная белозубая улыбка. Стивенсон улыбался диагнозу, потому что знал, что ему не надо впадать в депрессию и торговаться. Все исправимо. И кандидатура подобрана.
Обычно выписка пациента из «Тенистых аллей» – настоящий праздник. В столовой пекут торт, символично ярко-фиолетового цвета, украшают его кремовыми розами, и немного криво пишут имя счастливчика. Но за выпиской Лары Коулман наблюдает только старшая медсестра. Она смотрит сквозь слезы, как молодой муж дарит выздоровевшей жене букет крокусов, но она не берет цветы, она полностью растворилась в сыне, четырехмесячном малыше в чудесном костюмчике из велюра. «Мамин сыночек» написано на груди и спинке, и это лучше любых кремовых роз и кривых имен. Медсестра машет им рукой, красная машина вытекает за ворота, вытекает вместе с потоком непрекращающихся слез.