Ханко, 25. III. 41 г.
Ли! Несмотря на то, что ты в каждом письме своем ужасаешься, «какую чепуху ты пишешь», — эта «чепуха» имеет для меня громадное значение. Ты пишешь, что вспоминаешь ту «ужасную» зиму, проходя через двор филфака. Мне теперь больно подумать, что между нами было такое непонимание. Ведь так не могло продолжаться, и наступил бы разрыв, если б не последовало осеннего объяснения. Это было возрождение.
Я испытываю к тебе сейчас самое нежное чувство. Нечего объяснять тебе, как хочется ласки, твоих поцелуев…
Вернулось чувство лета 39-го года. Разве возможно описать, что мы тогда испытывали? Прелесть новизны, радость, переполнявшая и выплескивавшаяся наружу, и — чуточку щемящее, но блаженное чувство неопределенности…
Зима («та» зима) вернула сказку к действительности, отрезвила и даже… заморозила. И вот я снова тебя полюбил, Ли. Я убедился, что плохо знал тебя. Теперь я по-настоящему оценил твои замечательные качества, богатство и правдивость твоей натуры. Я все это должен тебе сказать, хоть и не очень склонен к подобного рода излияниям, особенно в письменной форме.
Не надо закрывать глаза на трудности и неприятности. И, быть может, ты встретишься еще с многими Мишами, переводящими разговор на щекотливую тему. Я верю в твое чувство и в твердость твоего характера. Мне тяжело об этом писать, но знай, что я никогда не позволил бы себе быть тебе в тягость. 2 года — немалое испытание, Ли. Мы никогда об этом не говорили, и даже в вечер прощания ничего в этом роде не слетело с моих губ.
Но я об этом нередко задумываюсь, и потому не мог не написать тебе.
Не буду заканчивать уверениями в любви — и без того сказано много громких фраз; и потом — ты знаешь ведь, что
I love you, as I have never loved before[3]
.Не хочу перечитывать письмо, ибо боюсь, что оно покажется мне невыносимо глупым. Ну что ж! Зато — dixi et animam salvavi[4]
…Сжимаю в объятиях тебя, моя дорогая Ли.
Целую, целую и целую!
В кирхе по вечерам задыхался патефон. Кружились, шаркая сапогами, пары. Дама была одна — дочка батальонного врача Темникова. Было ей лет пятнадцать — в сущности, подросток. Угловатая, с худеньким смущенным личиком, она танцевала с шофером комбата по прозвищу Пиня. Это был добродушный крепыш родом из какого-то местечка под Винницей. Говорил он с местечковым еврейским акцентом, хотя был чистокровным украинцем. За этот акцент и сходство с одним из героев кинофильма «Искатели счастья» его и прозвали Пиней.
В первых числах мая у нас был набор в Николаевское военно-морское авиационное училище — вызывали всех, кто имел среднее образование. Я отказался: училище готовило сержантов с 4-летним сроком службы, я же хотел, как вы уже знаете, отслужить положенные два года и вернуться к прерванной учебе.
А Славка Спицын дал согласие. Я не отговаривал его: знал, что работа на трассе порядком его измотала, надоело таскать песок на носилках.