— Тогда на тебя вся надежда. Ни днем ни ночью забыть ее не могу… А у тебя-то как, Зимовец? Молчишь про себя.
— Нет у меня никого.
— А семья твоя где?
— И семьи нету… Разболтались мы с тобой что-то, а скоро подъем.
Он и не заметил, что сказал по-солдатски, а Слободкин обрадовался:
— Подъем!.. Когда-то ненавидел я даже слово это! А сейчас с наслаждением услышал бы. Гаркнул бы над самым ухом хрипатый Брага, мне и минуты хватило бы, чтоб одеться и встать в строй.
— Да… Все-таки житуха была, скажу тебе. А?
— Спрашиваешь! Гайки туго, конечно, закручивались, до предела, можно сказать. До сих пор стонут все косточки. И намаешься, бывало, — соль на плечах, а все равно хорошо. Кузя, дружок мой, даже в Москву, к матери, ездил.
И снова заговорили приятели о том далеком, родном, что всегда согревает сердце солдата. Собственно, говорил опять Слободкин. Зимовец слушал, изредка перебивая вопросами. Но он готов был слушать сколько угодно, хоть десять ночей подряд. О поездке Кузи домой. Об Ине. О Москве. О том, как шагал по ней Кузя, выполняя поручения ребят и его, Слободкина, поручение. О том, как давно и недавно все это было. О матери Слободкина.
— Поседела она перед самой войной, словно чуяло ее сердце. Представляешь? Кузя на порог — в мае это было, в самых последних числах, — а она ему навстречу словно в белом платке. Кузя растерялся даже: я ему совсем другой портрет рисовал. Но виду, конечно, не подал. «Какая вы молодая…» — говорит…
— А она?
— Смеется. А сама фартук к глазам — и на кухню скорей, будто не терпится ей гонца от сына поскорей за стол усадить. И уже оттуда кричит что-то. Слов Кузя не слышит, идет на ее голос. А она уже справилась со своей слабостью, действительно стряпает что-то, только руки чуть-чуть дрожат, и тарелка летит на пол, разбивается вдребезги. «Это к счастью! — смеется опять и снова подносит фартук к глазам. — Ну как там сыночек мой? Как?..»
Зимовец слушал Слободкина внимательно, еще внимательней, чем про Ину, и только в конце рассказа вздохнул.
— Все матери похожи одна на другую. Она где сейчас-то?
— В Москве. Вчера письмо ей отправил. Долго ли теперь почта ходит?
— А кто ее знает, не пробовал, некому, — снова вздохнул Зимовец. — А ты пиши, пиши, ей там легче будет с письмами-то. Одна она у тебя?
— Отец нас оставил еще до войны. Не знаю, что у них там вышло, осуждать не буду, но мать убивалась сильно. Потом отошла немного. Замкнулась только. Когда в армию меня брали, как на тот свет провожала. Самое страшное на войне — это, по-моему, слезы материнские.
— Так ведь войны еще тогда не было.
— В воздухе пахло уже. Для меня она с тех слез и началась. Так мне сейчас по крайней мере кажется.
— Может, поспим все-таки немного? — спросил Зимовец.
Слободкин сказал в ответ что-то напускное, неестественно бодрое и сам смутился от своего тона.
— Не обращай внимания на меня. Расквасишься вот так и городишь черт знает что. А на душе действительно накипело. Мне бы только письмо получить от Ины. Да и от матери тоже. Двое их у меня на земле. О той и другой сердце ноет.
Поговорив еще немного, Слободкин с Зимовцом под самое утро все же уснули. Усталость взяла свое.
Проснулся Сергей от грохота. Ему вдруг почудилось, что дежурный по роте приволок охапку березовых дров и озорно швырнул их возле печки. Поленья раскатились по всему полу, до самых дальних углов, и продолжали еще там погромыхивать, перекатываясь с боку на бок на суковатых горбушках.
Слободкин открыл глаза, всмотрелся в полутьму — несколько человек, чтобы скорее согреться, яростно пританцовывали на промерзшем за ночь полу барака. Вот и все дрова…
Сергей стал тормошить приятеля:
— Подъем, подъем! Гляди, рота уже на ногах.
— Рота?.. — встрепенулся Зимовец. — Смотри-ка, и верно! Ну что ж, встаем, выходим строиться.
Весь день Слободкин был под впечатлением этого утра. Стоял у станка, а сам про звонко рассыпавшиеся по полу дрова вспоминал. Толкался в очереди в столовку — мысль о первой роте и тут не покидала его. Все до одного ребята возникали перед его взором, выстраиваясь по росту точно так, как на поверке. Прохватилов, Кузя, Гилевич, Исаев, Дашко… Будто и не расставался с ними, будто чувствует сейчас плечо каждого из них, вот так, как плечо Зимовца, стоящего рядом. Неужели это вернется когда-нибудь? Вернется, надо только уметь ждать и надеяться. А тесто — что ж, к тесту тоже привыкнуть можно. Привыкнем скоро. Привыкаем уже.
— Ты привык? — спросил он приятеля.
— К чему смотря, — вобрав голову в плечи, отозвался Зимовец.
— К тесту.
— К тесту можно привыкнуть. Хуже, когда и теста нет. Сегодня вроде бог миловал. Чуешь? Так тесто не пахнет!
— Голова даже кружится…
Влекомая запахом свежеиспеченного хлеба, очередь в столовую двинулась быстрее. Все сразу стало выглядеть по-иному. Даже стекла очков Каганова, которые снова мелькнули где-то перед Слободкиным, не показались ему сегодня ледышками.