– Я горд, что приближаюсь туда, где полной мерой воздастся мне за любовь, – ответил я. Незадолго до того пришла ко мне песня, и мне позволили записать её прекраснейшими и необходимыми для того знаками. И когда я поднимался по лестнице вверх на эшафот, я её пел. Вот она:
А в завершение песни сказал я, ещё стоя на последней ступени возвышения: «Аллах! Между мной и Тобой влачит жалкое существование это „я“, мучающее меня. Воистину не бывало худшей муки. О, будь милостив и исторгни это „я“ из пространства между нами».
И ещё я проговорил, уже став на широкие доски: «Лишь на вершине помоста для казни начинается самое главное путешествие любящего, ибо один-единственный удар рвёт все цепи и пресекает все узы».
Но таких ударов было три. Палачу приказали отсечь мои преступные руки по очереди, ибо в правой держал я кисть или калам, а левой удерживал пергамент или бумагу наилучшего качества, дабы испятнать её знаками своего нечестия. И каждая рука подлежала отдельному наказанию.
А тот, кто исполнял приговор, был из наших «братьев чистоты». И говорили в толпе тихие голоса, что уверовали в преданность палача больше, чем в мою преданность, ведь его рука была тверда и не дрогнула – в отличие от моих губ, которые слегка покривились.
И когда снизу крикнули мне, указав на это и призвав меня к раскаянию, произнёс я из последних земных сил: «Это дар страдания. Страдание – это Он Сам, тогда как удачу и счастье Он посылает. Это дар боли, которую я до сих пор не изведал в нужной мере. Ныне я получил его не от людей, но от моего Возлюбленного, а потому мне безразлично, хорош он или плох. Тот, кто всё еще различает между хорошим и дурным, не достиг зрелости в любви. Если это рука Друга – то неважно, мед это или яд, сладкое или кислое, благодать или гнев. Когда царь наделяет тебя своей собственной мантией и тиарой, всё остальное не имеет значения».
– Не знаю, что и ответить тебе на это, Мансур, – сказал я. – Слишком всё это удивительно и не вписывается в рамки.
– А ты не отвечай. Не для того я рассказал тебе это, чтобы подвигнуть не ответ, что ещё в тебе не вызрел.
И мы расстались со всей учтивостью, которая была свойственна ему от рождения, а в меня окончательно впиталась при дворе моего Короля.
Завязались связи, как это бывает с людьми, даже разительно отличающимися своими обычаями и воспитанием, когда бурные волны сбивают их вместе.
Первой начала, по счастью, не добродушная Валентина с её заботами чисто телесного порядка. И не Ромэйн, хотя именно она сказала важное:
– Ожившее воплощение наших идеалов. В Европе и Америке сильно увлекались Востоком до первой войны: стиль шинуаз, буддизм и индуизм, была даже литературная группа «Наби», то есть «Пророк», и книга Джебрана с таким же названием. Игры после второй войны вошли в нашу плоть и перестали быть чем-то экзотическим.
Эуген не сказал ничего; но не один я заметил, что их с Мансуром взгляды скрестились, а потом оба одновременно отвели взоры.
Конечно, я улучил минуту рассказать первому о втором.
– В делах плотской любви я не опасен, ибо не могу простереть свои руки на запретное, – усмехнулся Мансур.
Это было сказано в лучших традициях нашего мальчика, и в ответ на двусмыслицу я спросил:
– Как случилось, что голову тебе вернули, а кисти рук – нет?
– Вряд ли я бы мог пристойно существовать без первой. Отсутствие же вторых ограничивает моё вмешательство в творение здешнего мира – так я понимаю. Слишком легко создавал я образы и иные начертания, которые стремились обрасти плотью.