Но я готов поклясться, что именно эти стихи, в этой же комнате он читал мне в конце 1930 года. И здесь время остановилось? Что все это значит? Уж не застыли ли они в неподвижности от страха перед действительностью и пытаются таким путем спасти остатки своего «я». Я находил потом элементы тех же попыток заслониться от действительности часто и в разной форме у разных людей и в разных условиях и не только в Москве.
В первую же ночь обнаруживается, что мне негде переночевать. Старый приятель, у которого я засиделся вечером, давно с беспокойством поглядывает на часы. Я кончаю его терзания.
— Ну, я пойду.
— Постой, почему же, — с видимым облегчением говорит он, — уже поздно. Разве ты не переночуешь у меня?
— Нет, спасибо, я приглашен к Родионову.
Он виновато улыбается.
— Ты присмотришься и увидишь, что и мы живем как в лагере. А у меня семья…
К шоферу возвращаться не хочется. У него, наверное, пьянка до утра. Я провожу ночь на вокзале, благо у меня транзитный билет и, следовательно, полное право на скамейку.
Следующую ночь я сплю у старой приятельницы на маленьком диване, где все хорошо, но невозможно протянуть ноги. Я не говорю вслух об этой маленькой подробности, чтобы не огорчать ее. Она ничего не боится. Она сама не знает, будет ли завтра человеком, будет ли завтра работать. Ее беспрерывно отовсюду увольняют за «происхождение», но находятся отзывчивые люди и устраивают ее снова. Опять она что-то делает, чем-то живет. Она, очевидно, смертельно устала, по-прежнему читает груды книг, ищет правду. Даже находит ее крупицы в окружающей жизни. Не прячется ни в какую скорлупу и при всем том говорит, что ничего не понимает.
Никто ничего не может для меня сделать. Некоторые откровенно не хотят и даже избегают встреч, остальные не могут. В главках и трестах просто не разговаривают. Только мой старый руководитель по дипломному проекту, сам в 1931 году приговоренный к расстрелу «за вредительство», обаятельный, иронический, насмешливый, прямой и редкий по своей моральной честности профессор Родионов ни в чем не изменился. В свое время он единственный из крупных ученых отказался работать в заключении, мотивируя это все тем же принципом: «Я не канарейка, чтобы чирикать в клетке». Но из органической потребности в деятельности он научился тачать сапоги и очень успешно шил и починял обувь себе и своим товарищам по заключению. Его вызывали, уговаривали, страшили. Коса нашла на настоящий камень! Тогда его вызвали в чекистские верхи и спросили:
— Будете вы работать честно, если мы вас освободим?
— Я всегда работал честно и буду работать так, как всегда, за что вы меня уже однажды приговорили к расстрелу.
На него махнули рукой и скоро выпустили, а еще через несколько лет он был избран в Академию наук и стал одним из наиболее любимых и почитаемых ученых. Одна из черт его обаяния заключалась в том, что он со всеми разговаривал и держал себя совершенно одинаково, будь то простая уборщица или министр.
Он бросает все свои дела, чтобы помочь мне, обзванивает всех знакомых, пишет записки, дает блестящие характеристики, предлагает деньги, ночлег. Но и ему не под силу пробить стенку холодного и трусливого равнодушия.
Через три дня я уезжаю из Москвы и после месяца бесплодных и утомительных скитаний по Средней Азии и Сибири устраиваюсь заведующим цехом на химзаводе в Чимкенте, а еще через год перебираюсь в чарующий своими соборами, вишневыми на холмах садами и веселой молодежью Владимир.
Я поселяюсь в бревенчатом домике в большом саду на окраине, работаю в исследовательской лаборатории на заводе, на работу хожу три километра пешком, чтобы полюбоваться стариной и заречными далями, и думаю, что пора начинать жить.
Два года
Метель лепила на стекле
Кружки и стрелы.
Свеча горела на столе,
Свеча горела.
Но уже через год, в декабре 1938 года, я был арестован в третий раз.
Меня поместили в находившейся при ГПУ внутренней тюрьме, на горе, в здании старинного монастыря, окруженного высокой выбеленной каменной стеной. На вторую же ночь вызвали, чтобы предъявить обвинение по 58-й статье в организации заговора, имевшего целью свержение Советской власти, во вредительстве, шпионаже и контрреволюционной агитации.
Я попытался что-то возразить, но с криком и матерной руганью на меня накинулись находившиеся в комнате три человека. Он вопили, что теперь я не уйду от расправы, как ускользал до сих пор, что меня нужно расстрелять, как собаку, без суда и следствия, что я продавшийся кому-то гад… и все в том же роде минут десять; потом сразу и, как казалось, весело, замолчали, и один из них добавил:
— Теперь иди и вспомни свои преступления. Они нам известны все, и все записаны здесь, — он указал на папку, — но ты должен признаться сам.
С тех пор меня, казалось, забыли; проходили дни, недели, месяцы, приходили новые заключенные, уходили старые: людей вызывали, перемещали. Я был в числе немногих, которые лежали, как камни на дне ручья.