Итак, как видим, «нормальности» дореформенной эпохи уже забылись, «эксцентричности» же закрепились, и признаки сна, о котором говорил Ключевский, превратившись в новый канон, почти полностью переходили в следующий собственно историографический период. В связи с этим не удержусь от одного замечания. Сегодня историки считают хорошим тоном размахивать антисоветской историографической дубинкой, часто забывая, что советская историография во многом оказалась весьма чувствительна к своим предшественникам. Однозначная и слишком обобщающая критика крепостного права, беспредельное возложение опалы на дворянство, жесткая идеологическая заданность позиций тех или иных деятелей, ведущая роль революционно-демократического направления в освободительном движении, даже крестьянское движение, влияние западноевропейского Просвещения и экономических идей как главные причины постановки и решения крестьянского вопроса не были полностью выдумкой советской историографии, которой навязывают все родовые пятна отечественной исторической науки. Когда, например, современный российский исследователь П. В. Акульшин пишет, что с 1930‐х годов утвердилось мнение об А. Т. Болотове как о жестоком помещике-крепостнике[278]
, хочется напомнить, что такой образ уже был начертан М. В. Довнар-Запольским в «Великой реформе». Советские же историки лишь придали ему несколько карикатурных черт мелкого трусливого вымогателя. Иными словами, в оценках крестьянского вопроса в широком смысле понятия советская историография сохраняла преемственность с предыдущим периодом. Разрыв же наметился на рубеже XIX–XX веков. АЭтот историографический период носит переходный характер. Замечу, что с точки зрения логики познавательного процесса в конце XIX — начале XX века относительно крестьянского вопроса сложились все предпосылки для выхода его на уровень научно-исторического познания. Но коррективы вносила логика конкретики самой истории — ветер истории был сильнее, чем ветер историографии. Во время революции 1905–1907 годов и Столыпинской реформы интерес к крестьянскому вопросу резко возрастал[279]
, то же наблюдалось и после 1917 года. Историографический итог в изучении проблемы был подведен и очерками украинских историков, свидетельствовавшими как о проблемно-тематическом распаде крестьянского вопроса и о приоритетности отдельных его составляющих, так и о начале размежевания либеральной народнической, украинской национальной, марксистской исторической науки, что осложнялось выделением «государственного» направления и так называемой диаспорной историографии.Историками исторической науки уже много сказано об особенностях «сосуществования» историографий в этот период[280]
, когда рядом со старыми возникали новые центры, сохранялось многообразие взглядов и подходов, когда, как писал Я. Д. Исаевич, даже после того, как сопротивление академиков было сломлено и Академию наук преобразовали во вполне зависимое от ЦК компартии учреждение, в ней оставались ученые, пытавшиеся культивировать старые академические традиции[281]. Поэтому отмечу лишь, что, независимо от идейных и методологических ориентаций историков, вопросам, которые поднимались, например, А. М. Лазаревским, В. А. Барвинским, В. А. Мякотиным в конце XIX — начале XX века, теперь оставалось все меньше места.Современные украинские историки исторической науки определяют 1920‐е годы как период «настоящего взлета историографических исследований»[282]
. А среди значительного объема такой продукции называют прежде всего работы Д. И. Дорошенко, Д. И. Багалея, О. Ю. Гермайзе. Следовательно, именно они в значительной степени представляют историко-историографическую ситуацию того времени, в том числе в вопросах сохранения научной преемственности, появления возможных разрывов, различий, изменения оценок наследия предшественников, расстановки акцентов. Уже в известной работе Дорошенко 1923 года Лазаревский, хотя и признавался «лучшим у нас знатоком старой Гетманщины», получил упреки за «как будто умышленное отыскание темных сторон ее жизни», за отсутствие «необходимой связи с целым общим ходом исторического процесса», за «односторонность освещения гетманского периода нашей истории, особенно в том, что касается отдельных его деятелей и вообще казацкой старшины»[283].Региональные штудии Лазаревского мало корреспондировали с только что выстраивавшимся украинским «большим нарративом», а его научные убеждения не соответствовали идеологии «государственной» историографии, хотя основной вывод историка относительно генезиса крепостного права был воспринят фактически без обсуждения.