В последнее время любовный быт пушкинской эпохи нашел строгого судью в Вересаеве, судью, но не толкователя. С наивностью, неуместной для судьи, положился Вересаев на свидетельские показания Алексея Вульфа, сына Осиповой, приятеля, друга и ученика Пушкина в любовном деле. Действительно, в историю любовных нравов свидетельства Вульфа вносят яркие и поразительные подробности. Откровенно описывал Вульф, в чем состояли его, Вульфа, романы с девушками. Он, видите ли, проводил их через все наслаждения чувственности, но они оставались девушками; он незаметно от платонической идеальности переходил до эпикурейской вещественности, оставляя при этом девушек добродетельными. Врач по специальности, Вересаев отмечает патологические результаты: у Вульфа постоянные головные боли, которые он сам приписывал «густоте крови», а девушка то и дело «нездорова и грустна». И всем методам платонической любви, по мнению Вересаева, обучал Вульфа не кто иной, как Пушкин. Но при чем тут Пушкин? Таков любовный быт той эпохи с неподвижным и жестким брачным укладом, когда разрешенный материалистически роман в помещичьей среде влек неминуемый брак со всеми экономическими последствиями. И, кроме того, помещичий сынок, перенимавший с Запада моды, брал оттуда и образцы любовных сближений. Пушкин — сын своего времени, и не приходится серьезно говорить о нем, как о Мефистофеле, а о Вульфе, как о Фаусте. Да, Вульф видел в Пушкине не столько учителя, сколько соперника, и не доказано, что Пушкин в своем обращении с сестрами и кузинами своего ученика в науке нежной страсти шел по тому же пути. По крайней мере, мы не слышим ни об одной жалобе на «густоту крови».
Вересаев не признал в Вульфе холодного ремесленника любви. Нет сомнения, и Пушкин хорошо знал ремесло любви, но ведь в Михайловском, в эпоху тригорских романов, Пушкин писал:
Но ясно, во всяком случае, как бы далеко ни заходил Пушкин в своем любовном быту, тригорские романы (даже и по Вересаеву) не получали физического разрешения, и девичьей чести обитательниц Тригорского урону не было.
Особо надо сказать об увлечении Пушкина, оставившем, по силе чувства, далеко позади все тригорские романы с Аннетами, Зизи, Алинами. Летом 1825 года в женском цветнике Тригорского появилась еще одна племянница, совершенно прелестная, двадцатипятилетняя красавица Анна Петровна Керн, взволновавшая чувственность Пушкина до пределов. «Как можно быть вашим мужем? Я не могу себе составить об этом представления, так же, как и о рае», — писал он ей. И когда она находилась от него на расстоянии 400 верст, он в воображении переживал страсть. При одной мысли о будущей встрече с ней, у него билось сердце, темнело в глазах и истома овладевала им. И он писал: «Теперь ночь, и ваш образ чудится мне, полный грусти и сладострастной неги, — я будто вижу ваш взгляд, ваши полуоткрытые уста… Я чувствую себя у ног ваших, сжимаю их, чувствую прикосновение ваших колен, — всю кровь мою отдал бы я за минуту действительности…» Казалось бы, такая страсть в действительности должна иметь неизбежное увенчание, но Пушкин вел себя, как 14-летний мальчик, был робок, застенчив и — странная вещь, непонятная вещь! — не довел свою любовную схватку до увенчания, а ведь как легко, без тоски, без думы роковой овладел молодой Вульф своей прелестной кузиной, а ведь к Анне Петровне Керн подходил бы эпитет, данный Языковым своей любви: res publica![5]
Скажем прямо. Припадок влюбленности, пережитый Пушкиным во время пребывания Керн в Тригорском в июне — июле 1825 года, не нашел физиологического разрешения и дал поразительный эффект только в творчестве: 19 июля Пушкин вручил Керн автограф — «Я помню чудное мгновенье». И только года через три, когда праздник встречи, праздник пробуждения души и упоительного биения сердца стал далекими буднями и гению чистой красоты был дан эпитет вавилонской блудницы, инстинкт вступил в свои права, и где-то, как-то вышел случай, и Пушкин на момент овладел Анной Петровной… с божьей помощью.