Льет и льет с шорохом листва. И в нескольких шагах отсюда, не слыша этого дождя, не видя лунного сияния, подложив обе ладони под голову, подтянув колени к подбородку, на голом полу землянки спит Любомир Зух. Лежит он — совсем как младенец в утробе. А давно ли, выйдя из материнского чрева, ступил на теплую землю? Всего–то двадцать лет прошло… Сначала очень старательно ползал на животе, потом на четвереньках пошел, год исполнился — на ноги встал, постоял, покачался, заковылял косолапень–ко, а потом и побежал. Теперь же, когда пришла пора твердо, уверенно шагать по земле, снова собрался в клубочек. Отчего же он опять вернулся в то, изначальное свое положение? Или — уже готов воротиться в чрево земное? Спит бравый сержант — непутевый Любомир Зух. Сладок его сон. И он улыбается во сне. Мария Тереза протягивает ему красное яблоко. А яблоко в ее ладони растет прямо на глазах. Вот чему улыбается Зух. Жалко только: станет яблоко величиной со сдвоенный кулак — и тут же с треском разваливается пополам. И одна половинка его сразу исчезает. Мария Тереза ничего этого не видит, знай смеется. Вот и весь сон — он снится и снится ему. Всю эту ночь. Если бы капитан Казарин печенью не маялся, если бы жена его в тылу не ушла к другому, если бы не поднялась в душе комбата такая обида, может, и сержант Любомир Зух не вышел бы в прошлую ночь, очертя голову, в свой гибельный путь. Наверное, не вышел бы. Скажи тогда капитан: «Ладно, сержант, будь по–твоему», — и он бы не вышел.
Но он вышел.
…Покинув Подлипки, мехбат капитана Казарина передвинулся ближе к линии фронта и встал вдоль неглубокого оврага с восточного края той самой рощи, где береза смешалась с осиной. Рядом проходит большак. Отсюда уже недалеко до передовой, четырнадцать — пятнадцать километров от силы. Ночью слышны редкие разрывы снарядов. Большие сражения на этом участке фронта еще не начались. Наши, чтобы не давать врагу покоя, то хуторок, то высоту какую–нибудь возьмут — немец тут же атакует. Но сам покуда в наступление не идет, силы копит.
Деревня Подлипки, в семнадцати километрах отсюда, сделалась вдруг для Любомира недоступной, осталась за какой–то заветной чертой, беги — не добежишь, мечтай — не измеч–таешь. Там — Мария Тереза. Неужели и она теперь несбыточная мечта? Мария Тереза…
* * *
…Когда в облаке пыли исчез бронетранспортер Любомира, Мария Тереза заплакала — не рыдала, не всхлипывала, только слезы бежали в два потока. Уже и сумерки опустились, а она сидела все так же, обняв яблоню. Кровь, сочившаяся из обеих рук, потихоньку пристыла, спеклась, что на землю упало, в землю ушло, что на коре размазалось, ветер высушил, только осталось бурое пятно. Вдруг Мария Тереза вскочила и бросилась к дому. В чулане за ларем лежал топор на длинном топорище. В прошлую зиму Анастасия Павловна брала этот топор в лес обрубать сучья. Когда ее придавило деревом, соседи привезли Анастасию домой, положив топор в сани рядом с ней. Так и лежала Анастасия Павловна, будто солдат рядом со своим оружием. Топор долго стоял на улице, прислоненный к углу дома, до самого почти острия покрыла его ржавчина. И только недавно Мария Тереза засунула его за ларь.
Обеими руками схватила она этот страшный топор и побежала в сад.
Горькой мукой стянуло лицо, нижняя губа дрожит, глаза — две черные холодные бусины. Она прибежала к той единственной оставшейся в живых яблоньке и широко, думая срубить с одного удара, замахнулась — не попала, топор ушел дальше, только топорище глухо стукнулось о ствол. Снова размахнулась, но на этот раз смертное лезвие в яблоньку не направила, отбросила топор далеко в сторону. А сама снова обняла неистребимое деревце. Не плакала, не убивалась, уперлась в него головой и застыла.
Должно быть, прошло много времени. Уже похолодало. Кто–то легонько похлопал девушку по плечу. Это была соседская старушка, сказочница, кружевница, травница–знахарка Федора. У маленькой сухонькой Федоры правая нога много короче левой. Издалека посмотреть — будто на велосипеде катит. Потому и прозвали ее Федора–самокат. Самокат так самокат, знай себе катит. Шум–свара ли где поднимется, свадьбу ли играют, смерть ли случится, Федора там уже, первой приковыляла. И везде ее принимают охотно, потому что в каждом деле она весь порядок, все обряды–обычаи знает. Повздоривших помирит, болящего вылечит, унылого утешит, с горюющим горе разделит. А кто саму излечит, саму утешит?
— Совсем окоченела, глупая, пошли в дом, — сказала старушка и взяла девушку под руку. Та не противилась. — Понимаю, дочка, все понимаю, сама молодая была, сама от любви скудный разум теряла. Увезли моего суженого на японскую, ночи напролет плакала, думала, пойду бултыхнусь в прорубь… Слушаешь ли, милая?
Девушка кивнула молча.
— Вот и слушай… Чтобы любовью жить, любовь выносить, терпение великое нужно. А у кого терпения нет, пусть любить и не берется.
— А сама? В прорубь, говоришь.