Я размышлял об этом, ненавидя насилие, в лавке отца, я, мальчик-с-пальчик у ковровых гор, китайских созерцательных посуд, медных гонгов и ламп для альковов. Висели сабли на стенах, и пахли сдоба, кардамон, лукавство, забытье мечети — не удивлюсь, если в потайном закуте сходились по пятницам ассасины грядущих джихадов. Конечно, лавка не была отцовой. Она принадлежала двоюродному брату его, желтому страдальцу от разлитий желчи; сжалившись, хозяин приспособил непутевого кузена для пригляда за коврами. Коммерчески бесплодный папа, проклятый Гермесом каждый рубль обращать в копейку, кое-что соображал в орнаментах, а я разливал покупателям чай и бегал по мелочным надобностям. В свободное время, частенько перепадавшее среди хлопот, потому что при всей своей строгости, заостренной, впрочем, недугом, дядя презирал жестокосердие торговли и, примеряясь к последнему лиху, не терзал попусту ближних, без того подчинявшихся всякому слову его, — в свободное время фантазия уносила меня в смелые поприща, пока я не наткнулся на дальнюю комнатку, где дважды в неделю собирались за картами господа, дядины клиенты и контрагенты. Судьба подняла мои веки, но вы не судите сурово за выспренность, я волнуюсь, мой экзекутор…»
— Да, да, но все же… — промямлил Марк.
— Не спорьте, таков законный титул ваш сейчас.
«В тот вечер, когда я, подхваченный чем-то, о чем прежде не ведал, был притиснут к двери и на волосок приоткрыл эту дверь, а сунув в шелку нос, ее расширил так, что влезла голова, узкие за нею плечи, все мелкохворобное туловище, налившееся ужасом, звоном атаки и необходимым для маневра зиянием, — их было шестеро в тот вечер, среднепожилых, вымоченных в растворе корректности завсегдатаев, чай из грушевидных стаканчиков, коньяк из матовых рюмочек, янтарномундштучные папироски и карты, карты, под реплики о дипломатиях и сделках. Обсуждался тавризский Шах, громадный, в триста футов квадратных, XVII столетия великий ковер, уворованный англичанами в Лондон, в помпезные хоромы Виктории-Альберта, — зажмурившись от перспективы имперского города, анфилады аэроподъемных кубатур, частным случаем коих, наряду с укрощенной, засмотревшейся в зеркало парков природой, дыбились архитектурные тотемы, колонны, обелиски и дворцы, я втянул в себя навигацию осени, гниловатую свежесть мокрых листьев кленовых, усеявших подступы к музейным ступеням, и оцепенел, как струна».
— Не увлекайтесь инверсиями, — потупился Фридман и обвел ногтем контур лошадного горца с нераспечатанной пачки «Казбека».
— Постараюсь, — снадменничал азериец, искоса недовольный наркомовской пепельницей из литого стекла.
«И четверть века спустя я могу воскресить закулисные кружева вызволения Шаха, с той оговоркою, что слова, которыми облекались этюдные эти многоходовки, задевали меня по касательной, я был с картами, в картах, расчетверенный в мастях. Писано, что Капабланка выучился в шахматы, ребенком наблюдая за игрой домочадцев. Пошлый вздор. Капа ни у кого не учился, раньше рождения все знал про слонов и коней и нуждался в одном, увидать их единожды и однажды — есть такие, действительно, в мире, не пренатальная дрема, распустившая парус на околоплодной волне. Отброшу скромность, я копия карибского гения. Чем пристальней внимал я зигзагам портретов в обрамлении ромбиков, красных и черных сердечек и трефовых собачьих следов на снегу, тем необузданней и вакхичней оформлялось во мне: уж это я знаю давно, задолго до личного времени. Даже и вспоминать не пришлось, всего-то слабенький шажок к зеленому сукну. „Мальчонка заблудился“, — выпустил дым крайний справа от меня господин в хитиновом панцире элегантности, целиком европеец, за малиновым исключением фески и вылепленных на ориентальный манер масляных губ, причмокивающих гастрономическому впечатлению. Безотрывно от коньячка, табачка и обретшей конкретность беседы (хитрить намеревались в обход консульской службы, на своих, караванных путях) дядя просигналил мне знак удалиться. Булавка царапнула диафрагму. Жарче, чем на дереве, подпрыгнула температура. Настал момент пройти по раскаленному железу. И может быть, упасть, смердя горелым мясом. Я никогда не выбирал, жизнь развивалась в стороне от меня. Но я прислушался к напевам гипнотической отчизны, а хозяин и гости дивились хамству огольца. Дядюшка, вскричал я, вели истолочь меня в ступе, подвесь на потолочной балке, на хлеб и воду посади или вообще откажи в пропитании, всему буду рад, все приму благодарно от власти твоей, но прошу: не гони, разреши здесь бывать, это участь моя, это рок — не умышляя нарочно разжалобить, что вошло бы в противоречие с преследуемой мной правдой и убедительностью, убедительной правдой, я брал готовые обороты романов и по установившейся тишине, в которую влетел с разбега, в горячке ловитвы, почуял, что домогательство поразило мишень. Избави бог, малыш, чтобы карты стали твоей судьбой, сказал дядя, борясь с неразлучною болью. Да так и быть, поглазей. Пусть поглазеет, согласился малиновый, в феске.